Честное слово (сборник), стр. 28

— Есть, Елизавета Степановна! — воскликнул он. — Понял, Елизавета Степановна!.. Спасибо, Елизавета Степановна!..

И, подхватив свою сумку, он вместе с остальными ребятами побежал к воротам. Шарик, который до тех пор не подавал никаких признаков жизни, вдруг отчаянно залаял и тоже ринулся в кучу малу. Поднялся визг. За спиной у себя Володька услышал сердитый окрик Елизаветы Степановны:

— Ребята! Постойте! Что за безобразие! Это чья собака?

«Ну, попадёт сейчас, — подумал Володька. — Скажу, что не моя, что просто привязалась неизвестно откуда…»

— Я спрашиваю: это чья собака? — повторила учительница.

— Это… это моя, Елизавета Степановна, — сказал Володька.

— Твоя? — удивилась учительница. — Что-то я не помню, чтобы у вас в доме была собака. Давно она у тебя?

Володька хотел уже по привычке соврать, хотел сказать, что собаку ему привёз из Германии, ещё щенком, дядя его, генерал-лейтенант, и что он, Володька, сам вырастил и воспитал её, но вместо этого, к удивлению своему и, может быть, первый раз в жизни, он сказал правду:

— Нет, — сказал он. — Не очень давно. В общем, сегодня только… — И, заметив, что учительница всё ещё сердится, он торопливо добавил: — Ничего, Елизавета Степановна! Вы не бойтесь. Я в школу её не пущу. Она посидит, подождёт. Она у меня, вы знаете, умная!

Через пять минут Володька уже сидел в классе, на своём старом месте, за четвёртой от учительского стола партой, на чёрной полированной доске которой по-прежнему желтели знакомые буквы «В. М.» и отливала всеми цветами радуги чернильная лиловая надпись: «Смерть фашизму!»

В классе было тихо. В открытую форточку над Володькиной головой дул осенний ветерок. Шевелилась фестончатая бумажная занавеска. И в тишине тонким басом гудела под потолком последняя осенняя муха.

Учительница делала диктовку. Володька писал, торопился, от хорошего настроения ставил где надо и не надо запятые, а сам то и дело косил глаза и поглядывал за окно, где в палисаднике, под облетевшим тополем, сидел и ждал его Шарик.

На морде собаки было написано счастье.

«Уж очень ты, брат, щуплая, — по-хозяйски озабоченно думал Володька. — Ничего… ладно… откормим постепенно».

А учительница ходила по классу, останавливалась, смотрела на потолок, как будто читая там что-то, и, постукивая карандашом по тетрадке, негромко и с удовольствием выговаривала:

— «Роняет лес багряный свой убор… Роняет лес…»

1947

Рассказы о подвиге

Честное слово (сборник) - i_015.jpg
Честное слово (сборник) - i_016.jpg

Первый подвиг

Честное слово (сборник) - i_017.jpg

Полковник Мережанов, командир гвардейской дивизии, кавалер орденов Отечественной войны, Кутузова и Александра Невского, а с недавних пор ещё и Герой Советского Союза, в боях под Сандомиром был тяжело ранен и лежал на излечении в Н-ском тыловом госпитале. Я приехал туда, чтобы писать о нём книгу. Полковник уже выздоравливал, ему разрешено было ходить, и он много и с удовольствием ходил, опираясь на суковатую палку, собирал ягоды и грибы, удил рыбу и даже пробовал играть на бильярде. Со мной он был очень вежлив и предупредителен, но боюсь, что особенной радости мой приезд ему не доставил. Как и все по-настоящему сильные и мужественные люди, Мережанов был скромен и неразговорчив; пуще смерти не любил он рассказывать о себе, а я с утра до ночи заставлял его говорить и говорить именно о себе, о своих подвигах и переживаниях.

Пока он ловил в реке Шар-Йорка окуньков и ершей, я выуживал из него подробности его боевой биографии. Он в лес по грибы — и я за ним. Он сядет отдохнуть в гамаке или в качалке — и я пристраиваюсь рядом.

В конце концов мне удалось собрать очень много материала, и мне казалось, что вся жизнь Мережанова — от детских лет до той минуты, когда он прочёл в «Известиях» указ о присвоении ему звания Героя, — уже действительно собрана и лежит у меня в портфеле, в четырёх потрёпанных и мелко исписанных записных книжках.

Только один факт в его биографии оставался для меня загадочным. У Мережанова было очень хорошее, умное кареглазое русское лицо. Это лицо я бы не побоялся, пожалуй, назвать и красивым, если бы не безобразил его глубокий рубцеватый шрам, след пулевого ранения, тянувшийся через всю левую щеку, от уха до краешка верхней губы. Я знал, что Мережанов был одиннадцать раз ранен, но о том, что он был ранен в лицо, он никогда мне не рассказывал, и в истории его болезни, с которой я познакомился в кабинете начальника госпиталя, я тоже не нашёл никакого упоминания о таком ранении.

Однажды вечером, когда мы сидели с Мережановым в саду — он в гамаке, а я возле него на пенёчке, — я как бы невзначай, между делом, задал ему вопрос:

— Скажите, полковник, я давно хотел спросить: откуда у вас эта царапина на щеке?

— Где? Какая? — спросил он, потрогав щеку, и вдруг нащупал рубец, понял, о чём я спрашиваю, помрачнел и как-то слишком поспешно и даже сердито, не глядя на меня, пробормотал: — Пустяки… Никакого отношения к вашей теме не имеет. Дело далёкого прошлого…

И, опершись на палку, он выбрался из гамака и сказал:

— Идёмте спать. Уже поздно.

Больше я не решался его расспрашивать. Бывает же у всякого такое, о чём неприятно и не хочется говорить. «Ничего не поделаешь», — решил я. Тем более что через несколько дней я должен был уезжать. И ведь надо же было так случиться, что именно в этот день, буквально за две минуты до отъезда, мне посчастливилось узнать тайну этого мережановского шрама.

* * *

Вместе со мной уезжали из госпиталя два молодых офицера, фронтовики Брем и Костомаров. Ещё с вечера мы попрощались с товарищами и врачами, а утром чуть свет поднялись, уложили вещи и вышли на шоссе, поджидая машину, которая должна была доставить нас на пароходную пристань. Накинув на плечи серую больничную курточку, вышел нас проводить и полковник Мережанов.

Солнца ещё не было видно, ещё лежала роса на траве, но вершины деревьев уже розовели и обещали хороший, ясный и спокойный августовский день.

Машина долго не шла. Мы сложили наши вещи у дороги и сами расположились тут же маленьким лагерем. Мережанов, по обыкновению, молчал; он лежал в стороне, покусывая какой-то цветок или травинку; я тоже молчал, зато молодые попутчики мои были возбуждены, много смеялись и говорили громко и наперебой.

За дорогой, в небольшой рощице, позвякивая колокольчиками, бродило колхозное стадо. Мальчик-пастух, которого я и раньше встречал в окрестностях госпиталя, то и дело высовывал из-за кустов свою белобрысую голову и поглядывал в нашу сторону. Видно было, что ему хочется подойти к нам и заговорить, да не хватает храбрости. Но всё-таки он подбирался всё ближе и ближе, наконец вышел на дорогу, постоял, посмотрел, сделал ещё два-три шага, неловко поздоровался и, не дожидаясь приглашения, сел у края дороги, подогнув под себя босые ноги и положив рядом свой длинный пастушеский кнут. Минуту он сидел молча, разглядывая ордена и медали моих спутников и не очень внимательно прислушиваясь к их разговорам, потом вдруг тяжело вздохнул, покраснел и сказал:

— Я извиняюсь, товарищи военные… Можно вопросик задать?

— Какой вопросик? Можно, — ответили ему.

— В общем… я вот чего хотел, — проговорил он, волнуясь, шмыгая носом и ещё более краснея. — Я уже давно думал, с кем бы мне посоветоваться… Не скажете ли вы мне, товарищи, как бы мне… ну, одним словом, подвиг совершить?

Трудно было удержаться от смеха. Все мы громко и от души расхохотались. А мальчик ещё больше смутился, до того, что слёзы у него на глазах показались, и сказал:

— Да нет, вы не думайте, я ведь это серьёзно. -