Замри, умри, воскресни!, стр. 4

Он схватил ее, как огромный зверь хватает беспомощно трепыхающуюся добычу. То был порыв любви, возбуждение, настойчивое требование взаимности. Но она сопротивлялась, и его чувства закоченели и превратились в иные.

Элизабет принялась исступленно колотить по рисунку у него на груди, царапать кожу в том месте.

— Ты полюбишь меня, Элизабет.

— Пусти! — завизжала она.

Она колотила по рисунку, и татуировка горела огнем под ее кулачками. Элизабет вонзила в нее свои ногти.

— О Элизабет, — произнес Человек в Картинках, его руки потянулись к ее запястьям.

— Я буду кричать!

— Элизабет... — Его руки скользнули на ее предплечья, потом — еще выше...

Сомкнулись на шее.

Ее вопль оборвался, будто крик зазывалы, которого зарезали на полуслове.

Снаружи шуршала трава. Кто-то бежал к трейлеру.

Мистер Уильям Филип Фелпс открыл дверь и вышел.

Они ждали его. Скелет, Карлик, Дирижабль, Йог, Электра, Пучеглаз, Тюлень. Уродцы стояли на сухой траве и поджидали в ночи.

Он пошел прямо к ним. Интуиция настойчиво советовала ему: «Беги!» Эти люди ничего не поймут, они не умеют думать. И раз он не обратился в бегство, раз он просто шел, медленно, деревянными шагами, между шатров, уродцы расступились и дали ему пройти. Они уставились ему вслед, потому что так, у них на глазах, он не сможет удрать. Он шел через черный в темноте луг, мотыльки ударялись о его лицо. Так он и шагал, не спеша, размеренно, пока не скрылся из виду. Он не знал, куда он идет. Уродцы проводили его взглядами, потом гурьбой побрели к трейлеру, откуда не доносилось ни звука, и распахнули настежь дверь...

Человек в Картинках медленно шагал по сухим полям в окрестностях города. «Он пошел вон туда!» — донесся до него чей-то далекий крик. В холмах замелькали фонари. Какие-то тени бежали к нему.

Мистер Уильям Филип Фелпс помахал им. Он устал. Он хотел, чтобы его нашли, ничего больше. Он устал убегать. Потом он снова помахал рукой.

— Вон он! — Пучки света от фонарей метнулись к нему. — Сюда! Мы нашли ублюдка!

Когда пришла пора, Человек в Картинках снова побежал. Он старался бежать медленно. Дважды он нарочно падал. Обернувшись, он увидел в руках преследователей колья от палаток.

Он побежал к далекому перекрестку, где горел фонарь, куда, казалось, стекалась все летняя ночная жизнь: сверкающие карусели светлячков летели на этот свет, сверчки спешили донести туда свою песню... Словно зрители на полночный аттракцион, все стекалось к этому одинокому высоко подвешенному фонарю: первым бежал Человек в Картинках, остальные наступали ему на пятки.

Когда он добежал до фонаря, ему уже не было нужды оглядываться — впереди, на дороге он увидел колья от палаток, они яростно вздымались вверх, вверх, а потом — обрушились вниз...

Прошла минута.

В оврагах стрекотали сверчки. Уродцы, небрежно покачивая кольями, стояли вокруг упавшего навзничь Человека в Картинках. Потом они перевернули его на живот. Изо рта полилась кровь.

Уродцы отодрали пластырь у него на спине. Уставились на только что проявившийся рисунок. Кто-то что-то прошептал. Кто-то другой тихо выругался. Худышка шарахнулся в сторону, его вырвало. Один за другим уродцы вглядывались в рисунок, губы у них начинали дрожать. Потом уродцы ушли, а Человек в Картинках остался лежать ничком на безлюдной дороге, и кровь текла у него изо рта.

В тусклом свете лишенная покровов последняя картина была хорошо видна.

На ней толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди безлюдной дороги, разглядывая татуировку у него на спине: толпа уродцев склонилась над умирающим толстяком посреди...

Прощай, лето

(перевод Е. Петровой)

У бабушки это было написано на лице.

У деда не сходило с языка.

А у Дугласа просто было такое настроение.

Прощай, лето.

Вот и опять эти слова были у деда на устах, когда он, стоя на веранде, разглядывал озерцо травы без единого одуванчика, поникшие головки клевера и тронутые ржавчиной деревья. Настоящее лето кончилось, и в воздухе витал запах Египта, прилетевший с восточным ветром.

— Что-что? — переспросил Дуглас.

Будто не расслышал.

— Прощай, лето.— Облокотившись на перила, дедушка зажмурил один глаз, а вторым прошелся по линии горизонта.— Знаешь, Дуг, что это такое? Это как цветок у обочины, что назван в честь нынешней поры. Ты погляди. Времена года повернули вспять. Ума не приложу, зачем к нам вернулось лето. Что оно здесь забыло? Печаль навеяло. А следом благодать. Вот так-то, Дуглас: прощай, лето.

Куст папоротника, выросший за перилами, клонился в пыль.

Дуглас бочком подобрался к деду, чтобы впитать в себя эту небывалую зоркость, умение видеть за грядой холмов что-то такое, от чего хочется плакать, и еще то, что испокон веков дарует радость. Но впитать в себя удалось только запахи трубочного табака и мужского одеколона «Тигр». В груди закрутился волчок: то темная полоса, то светлая, то смешинка в рот попадет, то теплая соленая влага затуманит глаза.

— Надо пончик съесть да поспать чуток,— решил он.

— Славно, мальчик мой, что у нас, на севере Иллинойса, есть обычай днем вздремнуть. Но прежде, конечно, следует заморить червячка.

Дугласу на макушку опустилась большая теплая ладонь, и под ее тяжестью волчок стал кружиться еще быстрее, пока не окрасился одним уютным, мягким цветом.

Поход на кухню за пончиками оказался вполне удачным.

Как был, с усами из сахарной пудры, Дуг раскинулся на кровати и обдумывал, стоит ли сейчас дрыхнуть, но сон подкрался исподтишка со стороны изголовья.

В половине четвертого пополудни двенадцатилетнее мальчишеское тело погрузилось в сумерки.

Потом, во сне, нахлынула какая-то тревога.

Вдалеке заиграл оркестр; приглушенные расстоянием духовые и ударные выводили незнакомый тягучий мотив.

Подняв голову, Дуг прислушался.

Казалось, трубачи с барабанщиками выбрались из пещеры на яркий солнечный свет: мелодия зазвучала громче.

Звук окреп еще и потому, что к этому стройному оркестрику, который маршем шел к Гринтауну, добавились новые инструменты — видно, музыканты сначала рысцой трусили по сжатым кукурузным полям, а потом ступили на дорогу, вскинув блестящие медные трубы и деревянные палочки. Тут же подоспела и небольшая луна, оказавшаяся басовым барабаном. Черная стая растревоженных дроздов взмыла над опустевшими садами и повела партию пикколо.

— Праздничное шествие! — ахнул Дуг.— Хотя какой сегодня праздник?.. Четвертое июля давно прошло, да и День труда уже позади...

По мере приближения к городу мелодия становилась все громче, глубже, медленней и печальней. Подобно гигантской туче, чреватой молниями, она плыла над сумрачными холмами, задевала темные коньки крыш, обволакивала городские улицы. В ней слышалось ворчание грома.

Дуглас вздрогнул и затаился.

Процессия остановилась прямо у его дома.

Солнечные зайчики от медных труб залетали в высокие окна и бились о стены, как перепуганные золотые птахи, рвущиеся на волю.

Подкравшись к окну, Дуглас выглянул на улицу.

И увидел знакомые лица.

Дуглас заморгал.

На лужайке, с горном в руках, вытянулся Джек Шмидт, который в школе сидел за соседней партой; Билл Арно, лучший друг Дугласа, поднимал кверху тромбон; мистер Уайнески, городской парикмахер, стоял с тубой, словно обвитый кольцами удава, и еще... стоп!

Дуглас прислушался.

В доме была мертвая тишина.

Развернувшись на пятках, он бросился вниз по лестнице. В пустой кухне пахло беконом. Столовая еще хранила аромат блинчиков, но это знал только ветер, который, как призрак, шевелил занавески.

Дуглас побежал к дверям и выскочил на крыльцо. Дом и вправду обезлюдел, зато в палисаднике было не протолкнуться.

В числе музыкантов оказались дедушка с валторной, бабушка с тамбурином и братишка Скип с дудкой.

Стоило Дугласу остановиться у перил, как в его честь раздались дружные приветствия, и под эти крики у него мелькнула мысль: как быстро все переменилось. Только что бабушка замесила тесто (опара, с мучными отпечатками ее пальцев, так и осталась на кухонной доске), дед отложил том Диккенса, а Скип спрыгнул с дикой яблони. И вот, обзаведясь инструментами, они уже стояли в той же толпе, что и многочисленные знакомые, учителя, библиотекарши и дальние родственники, нагрянувшие из далеких персиковых садов.