Замри, умри, воскресни!, стр. 24

Пальцы Джонни легли на вмятинки вокруг раковины. То, что нужно. Она завертелась, завертелась, завертелась, а потом уже стало незаметно, что она вращается.

Джонни стиснул зубы. Что там говорила мама? Про мальчишек. Эта... как ее... философия... длинное какое-то слово! Про детское... «Нетерпение». Нетерпение! Да, да, ему не терпится! Ну и что такого? Свободная рука сжалась в бледный кулачок и начала молотить по лоскутному одеялу.

— Джонни!

Он рывком опустил раковину и проворно спрятал ее под одеяло. По коридору, со стороны лестницы, приближались отцовские шаги.

— Здорово, сын!

— Привет, папа!

Родители крепко спали. Время перевалило далеко за полночь. Джонни с величайшей осторожностью достал из-под одеяла раковину и приложил ее к уху. Порядок. Волны никуда не делись. А вдали скрипят уключины, на грот-мачте надувается брюхо паруса, по соленому океанскому ветру плывет негромкая песня гребцов.

Он все крепче прижимал раковину к уху.

В коридоре застучали каблучки. Мама свернула к Джонни в спальню.

— Доброе утро, сынок. Еще спишь?

Оказалось, кровать пуста. В комнате не было ничего, кроме солнечного света и тишины. На кровати покоился сноп лучей, этакий золотистый пациент, опустивший яркую голову на подушку. Одеяло, красно-синее, как цирковой транспарант, было откинуто. Ненужная простыня сморщилась, как бледная стариковская кожа.

При виде этой картины мама нахмурилась и потопала строгим каблучком.

— Вот негодник! — воскликнула она в пустоту. — Побежал играть с соседскими сорванцами, голову даю на отсечение! Поймаю — задам... — Она не договорила и расцвела улыбкой.— Люблю этого негодника больше жизни. У мальчишек нет никакого... терпения.

Она поправила сбитую постель, принялась разглаживать одеяло, и тут ее пальцы наткнулись на какой-то комок под простыней. Пошарив там рукой, она вытащила, на свет какую-то блестящую штуковину.

И улыбнулась. Это была морская раковина.

Мама сжала ее в руке и, просто из интереса, поднесла к уху. Глаза широко раскрылись. Челюсть отвисла.

Комната поплыла и закружилась веселой каруселью — только мелькали яркие лоскуты и оконные переплеты.

Раковина заревела ей прямо в ухо.

На дальний берег рушились волны. После них на неведомом пляже оставались клочки прохладной пены.

И тут песок заскрипел под маленькими пятками. Мальчишеский голос пронзительно закричал:

— Ребята, айда! Кто отстанет — тот макакой станет!

И соленые брызги, когда хрупкое тельце плюхнулось в эти волны...

Бритьё по высшему разряду

(перевод Е. Петровой)

 Он въехал в город, двигаясь на восток и паля из пистолетов в синее небо. Между делом застрелил курицу, которую тут же втоптали в пыль копыта его лошади, а потом с гиканьем перезарядил обойму и, как был, с рыжей, колючей трехнедельной щетиной на физиономии, поскакал в салун, оставил лошадь на привязи и, не расставаясь с дымящимися пистолетами, прямиком направился к стойке бара, где с неудовольствием изучил в зеркале свое закопченное солнцем отражение, прежде чем потребовать стакан и бутылку виски.

Бармен из-за стойки придвинул к нему и то, и другое, а сам ретировался.

Посетители перебрались в другой конец зала, поближе к закускам, и разговор заглох.

— Что, языки проглотили? — вскричал Джеймс Мэлоун. — А ну, всем базарить и кутить! Кто не понял, тому вышибу остатки мозгов!

Все сочли за лучшее изобразить базар и кутеж.

— Так-то лучше, — сказал Джеймс Мэлоун, опрокидывая в себя очередной стакан.

Распахнув ногой створки двери, отчего по салуну пронесся сквозняк, он вышел тяжелой слоновьей поступью в уличные сумерки, где местные жители, возвращавшиеся домой с рудников или горных выработок, привязывали лошадей к видавшим виды столбам.

Напротив салуна располагалась парикмахерская.

Прежде чем перейти через улицу, он проверил спусковые крючки, понюхал отливающие синевой пистолеты и сладостно крякнул от порохового запаха. Тут ему на глаза попалась валявшаяся в мягкой пыли жестянка, в которую он на ходу с оглушительным хохотом вогнал три пули, отчего лошади вдоль всей улицы нервно шарахнулись и начали прядать ушами. Для верности передернув затворы, он пнул сапогом дверь парикмахерской и увидел очередь. Во всех четырех креслах, с журналами в руках и уже намыленными щеками, сидели клиенты, ожидая, пока их обслужат, а в сверкающих зеркалах отражалось спокойствие, изобилие пены и безмолвное проворство брадобреев.

Вдоль стены на скамье сидело еще полдюжины жаждущих очищения местных жителей, вернувшихся кто с гор, кто из пустыни.

— Присаживайтесь, — поднял глаза один из парикмахеров.

— Присяду, не сомневайся, — бросил мистер Джеймс Мэлоун, наводя дуло пистолета на ближайшее к дверям кресло. — Выметайся, любезный, а то прошью тебя вместе с обивкой.

В глазах посетителя, над пенной маской, вспыхнуло удивление, которое сменилось гневом, а потом предчувствием беды. Помедлив, он не без труда выбрался из кресла, вытер простыней намыленный подбородок, швырнул простыню на пол и примостился на самом краешке скамьи.

Джеймс Мэлоун фыркнул, хохотнул, плюхнулся в черное кожаное кресло и поднял пистолеты.

— Я ждать не буду, — заявил он всем и никому. Его взгляд скользнул над головами и зацепил потолок. — Кто умеет жить, тот никогда не ждет. Так и знайте!

Посетители уставились в пол. Парикмахер, прочистив горло, набросил на Джеймса Мэлоуна свежую простыню. Под ней торчали пистолеты, как пара белых островерхих шатров. Для острастки Мэлоун постучал рукоятью о рукоять и вернул пистолеты в прежнее положение.

— Работай, — приказал он парикмахеру, не глядя в его сторону. — Сперва побриться, а то вся морда чешется, потом постричься. А вы, охламоны, справа налево, готовьтесь байки травить. Да чтоб не занудно было. Веселите меня, пока цирюльник тут хлопочет. Давненько меня никто не веселил. Вот ты, крайний, начинай.

Горожанин, выдернутый из уютного кресла, мало-помалу опомнился, вытаращил глаза и с трудом заговорил, как после удара в челюсть.

— Знавал я одного типа… — выдавил он, бледнея. — Так вот, стало быть…

Не обращая на него внимания, Джеймс Мэлоун обратился к парикмахеру.

— Эй, ты, бритье обеспечь по высшему разряду. Кожа у меня нежная, и сам я парень видный, если щетину сбрить, — просто долго по горам таскался, а золотишка так и не намыл, потому сегодня и не в духе. Заруби себе на носу: порежешь — убью. Выступит на физиономии хоть капелька крови — всажу в тебя пулю. Усек?

Брадобрей молча кивнул. В парикмахерской стало тихо. Никто не смеялся и не травил байки.

— Чтобы ни кровинки, ни царапины, понял? — повторил Джеймс Мэлоун. — А то спать тебе на полу вечным сном.

— Я семейный человек, — произнес парикмахер.

— Да хоть мормон с шестью женами и выводком мелюзги. Одна царапина — и тебе конец.

— Детишек у меня двое, — сказал парикмахер. — Дочка и сын.

— А мне плевать, — оборвал Мэлоун, устроившись поудобнее и закрыв глаза. — Поехали.

Парикмахер подготовил горячие салфетки и принялся накладывать их на лицо Джеймсу Мэлоуну; тот ругался и вскрикивал, размахивая пистолетами под простыней. Когда горячие салфетки были сняты, а щетину стала покрывать горячая пена, Джеймс Мэлоун все еще продолжал сыпать проклятьями и угрозами, а побледневшие посетители, которых он держал на мушке, боялись шевельнуться. Трое других парикмахеров стояли как истуканы за спинками кресел; несмотря на летнюю жару, в помещении стало холодно.

— Почему ничего не слышу? — рявкнул Джеймс Мэлоун. — Не можете травить байки — будете петь. А ну, заводи «Клементину» в четыре глотки! Кому сказано? Повторять не стану.

Парикмахер трясущейся рукой правил бритву.

— Мистер Мэлоун, — осмелился он обратиться к клиенту.

— Заткнись и работай. — Мэлоун запрокинул голову и скривился.