Княжна (СИ), стр. 59

— Давай уйдем, Исма! Муж мой, убежим сейчас, пока нас никто. Ты ведь убил. Что будет? Надо уйти.

— Нет, — он покачал в темноте головой и повторил:

— Нет. Зубы Дракона не бегут из наема. Или договор до конца или смерть.

— Но я…

Она замолчала, не закончив, потому что мысль о вине пришла и навалилась, как пьяный тойр, воняющий полусырой рыбой. Я? Меня не должно быть тут. Я нарушила закон, и теперь из-за меня — все. Исме все это — из-за меня…

— Что?

— Нет. Ничего.

Уже в пещере, когда Исма, не дав ей заняться очагом, насильно уложил в постель и лег рядом, но, больно стукнуло ее сердце — поверх покрывала, спросила безнадежно:

— Что теперь будет, Исма? Что будет с нами?

— Я не знаю. Но тойры часто убивают друг друга. Они вызывают на бой стариков и убивают их. А потом стаскивают на дальний пляж, оставляя тела морским птицам и горным шакалам. Потому у них нет стариков, Ахатта, чтоб не тратить на них еду.

Она вспомнила взгляд жреца на свою грудь. И его насмешливую улыбку на красных губах, умащенных помадой.

— Мы не тойры, Исма.

— Я знаю. Но боги снегового перевала не оставят нас.

— Сегодня они оставили меня, — горько пожаловалась Ахатта, и снова сжалась, ожидая, муж скажет «ты сама… виновата сама».

— Они прислали меня, глупая. Спи.

Она послушно закрыла глаза. И снова открыла их, потому что перед закрытыми глазами на багровом фоне замаячило бледное пятно глаза. Потолок посверкивал слюдяными блестками, отзываясь искрами на прыгающий свет в маленькой плошке.

— Ахи? Те тойры, что дрались за тебя… Скажи мне, я успел? Они…

— Нет! Они привязали меня, и ударили, перед этим ударили, но не тронули меня. Ты пришел вовремя, я благодарю тебя за это, муж мой…

— Благодари небесных лучников. Они сказали мне.

— Хорошо. Да.

Она лежала, боясь пошевелиться. И закрывая, открывая глаза, молила богов снегового перевала, чтоб Исма откинул край покрывала и лег так, как ложился каждую ночь, прижавшись к ее голой спине, и тепло дыша в шею. Молила, пока не услышала, как изменилось дыхание заснувшего мужа.

— Иди сюда, Ахи…

Морщась от боли в шее, она открыла глаза и села повыше, натягивая на себя покрывало. Исма стоял под аркой, прочерченной черной трещиной, так и не прикрытой ковром. Улыбался ей и манил рукой, положив другую на бледный, плавающий под изгибом арки глаз.

— Пойдем, Ахи.

— Исма, — голос не послушался, и слово вылетело еле заметным ночным мотыльком, — Ис-ма. Туда? Мне?

— Я твой муж, Ахи-охотница. Забыла? Иди, я зову тебя.

«Он — мое племя».

Отбрасывая тяжелое покрывало, Ахатта встала с постели. Потянулась за сброшенным на приступку кафтаном.

— Не надо, Ахи. Иди…

Жесткая шерсть ковра примялась под босыми ногами. Глухо отозвался задетый на ходу вымытый котелок, приготовленный к утру, овеял теплом остывающих углей очаг.

Поднимая лицо к улыбающемуся лицу мужа, Ахатта подошла и он, взяв ее руку, преодолевая еле заметное сопротивление, приложил ладонью к серому пятну на стене. Нажал. Две их сплетенные руки легли в мягкое, податливое, и трещина арки проистекла серым дымком, закружив Ахатте голову запахом старого перебродившего хмеля. Дым натекал, как легкая вода, заполняя пространство, ограниченное черной линией. И, когда, устав осторожно и неглубоко дышать, Ахатта вдохнула его полными легкими, стена в арке исчезла. Лишь дым клубился, скрывая все, но дышалось легко, и хмель плавно кружил голову. Ахатта засмеялась, доверчиво глядя на мужа, в его серые с плавающими точками черных зрачков глаза, и тот кивнул, ободряя. Подтолкнул вперед, в туманную пелену.

— Иди, Ахи.

— А ты?

— И я.

В душном сердце матери-горы, выстланном коврами, ткаными в незапамятные времена умелицами племени арахны, живущими без мужчин и зачинающими новых женщин от своей слюны, шестеро жрецов сидели лицами друг к другу, положив на голые колени белые мягкие ладони. Под закрытыми веками двигались зрачки, будто следя за кем-то.

— Судьба завязала первый узел нового узора, — жрец-пастух открыл глаза и поднял перед собой ладони.

— Первый узел… — жрецы, открывая глаза, поднимали ладони навстречу.

— Пришлый связал себя с тойрами неправедно пролитой кровью.

— Связал… кровью.

— Женщина пленена целиком. И готова.

— Целиком… готова.

Шесть пар серых глаз с черными точками зрачков скрестили взгляды в центре душного воздуха. Смотрели, не видя. А где-то там, в лабиринтах горы, полных легкого дыма, текущего красивыми завитками, обвивающими пальцы и шеи, шли двое — обнаженная женщина, стройная, с ожерельем из старых монет на тяжелой высокой груди, с черными, неровно отсеченными ножом волосами, укрывающими спину. И мужчина, в кожаных вытертых штанах, заправленных в узкие сапоги с вышитыми голенищами. Туман серыми каплями оседал на его широких скулах и черных бровях. Шел след в след и, когда женщина оборачивалась с легкой, полной любви улыбкой, улыбался в ответ.

— Двое соединили жизни с горой, — провозгласил, наконец, жрец-пастух. И опустил руки на колени.

— Соединили, — жрецы, потирая колени, задвигались, улыбаясь друг другу.

28

Матерь-гора помнила все времена, через которые шла, как идет охотник через густой лес, вольную степь, душное болото… Времена ложились за горбатой спиной длинным, уходящим в бесконечность ковром, каждый узор в котором был выткан ею.

И край времени остался за краем ее ковра, на котором написаны клейкой, застывающей на ветру нитью, начала истории жизни.

…Не было ничего, кроме солнца, бросающего вкруг себя нити-лучи. Ничего, кроме луны, плетущей из облаков невесомые покрывала света. Бесконечны были узоры, сплетаемые из облачных прядей и лучей, полосами длились они, укладывались мелкой рябью, расходились в стороны, а то устремлялись вверх, цепляясь за звезды и пропадая в мировой темноте. Время шло, а светила плели и плели свой свет, расшивая им темноту. Но вот однажды, замерло солнце-паук, и лапы-лучи опустились, отягощенные солнечной пряжей. Потому что узор, который ткался золотыми лучами, был повторен. Впервые с начала времен.

Огляделось солнце-паук и закричало от боли, не понимая ее. Не было ему другой судьбы, как плести узор жизни и времени, но если он стал повторяться, то — что впереди? Кричало солнце, висели нити, качаясь и путаясь, сплетались в тяжелые клубки и падали вниз, отрываясь от солнечных лап. Так громко кричало солнце, что проснулась луна, не в свой черед, и, сгребая тонкими лапами-лучами пролетающие нити, хотела спасти их, но не смогла. Тяжкие нити рвали лунные лапы. И луна закричала вместе с дневной паучихой. От этого крика, наполовину желтого, наполовину белого, по нестерпимому желанию, родившемуся от нестерпимой боли, — стала внизу земля. Ударились о землю комки, узлы и обрывки, сотрясая ее, ведь то, что казалось легчайшим в пустоте, падая, имело огромный вес, должный размерам родивших. Вздыбилась земля, пошла горами и складками, прорвалась во многих местах, брызгая гневным огнем, потому что земля тоже испытала боль. Ползли по дырам желтые и белые нити, проникая в черные трещины на серой земле, плавясь в красном пламени ее изнанки.

И, меж двух криков, остановилось солнце-паук, опуская пламенное лицо, и увидело — там, внизу, ткутся новые узоры! Зубцами стоят земные горы, петлями вьются новорожденные реки, кругами блестят озера и моря. И боль солнца стихала, потому что, упав, клейкие нити потеряли свой вес, отдавая его земле. Открыло тогда солнце огненный рот, извергая новые нити и направляя их вниз. Устав, ушло в сон, а на небо вышла белая луна, вплетая свои нити в узоры земли.

Так началось новое время. Но и эти узоры подошли к концу, когда на земле не осталось места для новых гор и новых морей. Много времени заняло это, но и это время ушло в прошлое. Хмурясь, смотрели вниз божественные пауки-созидатели, роняя клейкую слюну, которой некуда было плестись. И, когда ветер не справился с тем, чтоб высушивать нити, они, слипаясь, вдруг ожили сами. Первая трава прыснула из коричневой глины — зелеными стрелами к синему небу. И глядя на новый цвет, рассмеялось солнце, начиная новое время. Зелень трав и деревьев мешалась с яркими красками цветов. И было внизу так звонко и прекрасно, что от красоты зародились птицы — петь.