Княжна (СИ), стр. 115

Нет. Такую жертву нельзя приносить, даже очень любя и жалея. Жизнь Хаидэ ценнее и кажется, ей предназначено сделать больше, чем служить своей смертью провожатым для бедной Ахатты, которая, калечась и подворачивая лодыжку снова и снова, упорно не сменит тропу. Потому что люди не меняются…

И, обдумав все, Хаидэ покачала головой:

— Это слабость. Прости, сестра, продолжай.

— Прости? Я ненавижу тебя, за то, что просишь прощения! У меня!

— Я знаю.

Ахатта пожала плечами и посмотрела на Цез, ища в старом лице понимания. Та молчала.

— Может, тебя родила рыба, Хаидэ? Не живая женщина, крича в муках, а белая холодная рыба! И потому ты так бессердечна?

— Но ты ведь хочешь рассказать, — напомнила ей подруга.

— Да! И чем больше ты станешь жалеть меня, тем сильнее желание причинить тебе боль! Чтоб добраться до твоего сердца и посмотреть, что оно тоже человеческое! Я хочу рассказать. Но хочешь ли ты слушать, скажи? Почему мы делаем то, чего хочу я?

Цез усмехнулась. Женщины, сидящие рядом с ней, нащупывали в летней темноте главные вопросы, и задавали их. Но кому из них пригодятся ответы?

— Потому что я — сильнее тебя.

Ахатта задохнулась, не найдя слов. Старуха незаметно погладила ладонями свои колени. Похоже, не зря она, увидев сон, сперва показалось — один в череде прочих, засобиралась, бросив старый домишко, пришла к Флавию и продала себя на все время морского путешествия, отдавая тому все деньги за пророчества и гадания в каждом порту. Изнеженный дурень привез ее туда, куда надо было попасть, чтоб найти сильную, которая сама протопчет себе тропу, и не одну среди прочих, а сразу вверх.

— Ну, тогда… — с беспомощной угрозой ответила Ахатта, — тогда слушай…

48

Время не останавливалось нигде, текло то быстро, то медленно и даже в горах у моря, покрытых голодным лесом, индевеющие ветки по утрам плакали розовыми слезами, когда касалось их теплое солнце. Еще лежали схваченные морозом на полосе прибоя купы мокрых водорослей, но ледяные поля уже оторвало и носило по бухте. Они сталкивались, и, налезая друг на друга, щерились острыми краями. Но солнце каждый день становилось чуть горячее, края оплывали, мягко блестя. Весна пришла и торопилась к лету.

И каждую ночь просыпалась Ахатта, когда рука Исмы тормошила ее, а тихий голос говорил в теплое ухо:

— Вставай, Ахи, гора зовет нас.

Она вставала и, придерживая рукой тяжелый круглый живот, шла перед ним, легко ступая босыми ногами, заранее тая от привычного наслаждения. Внизу, за узкими лабиринтами, в пещере, где дымное светом лето кормило пыльцой тяжелых пчел, их ждали жрецы. Смотрели, не в силах оторвать глаз, как женщина ложилась на мягкую траву, раскидывая руки и ноги, а над ней мерно и бережно двигалась спина, покрытая потом, блестели из-за мужского плеча неподвижные глаза, теперь всегда открытые, всегда полные обещания. Для них. Для каждого. И тела жрецов, отсчитывая мгновения, содрогались, в такт движениям мужа, любящего свою жену.

Ахатта спала. Спала теперь постоянно, будто она долго бежала к своей цели и наконец, достигла ее, упала без сил и застыла — умирающей от сытости толстой пчелой в гуще тягучего меда. Утром, провожая Исму на охоту, по-прежнему готовила горячую похлебку, смеялась и болтала пустяки, потом шла на берег мыть посуду и разделывать рыбу. Не глядя, проплывала мимо расступающихся тойров, что провожали ее тяжелыми взглядами и ни один не посмел больше коснуться ее пальцем или грубым словом.

Спала, убираясь в пещере, чистя тряпкой развешанные по стенам ковры. И вечером, зажигая светильник, накрывала стол, садилась перед висящим на ковре бронзовым зеркалом, и медленно расчесывала черные волосы, которые с каждым днем становились длиннее и гуще.

А потом приходил Исма, возлюбленный муж, садился напротив и ел, а она, поглаживая рукой живот, тихо думала о том, что скоро весь мир она кинет к его ногам. Вот только доест последнее, что предложено ей в мужских, вывернутых знаниями душах жрецов. Наверное, это случится как раз к рождению сына. И тогда она, высокая Ахатта, наконец, сможет занять подобающее ей место — рядом с Исмой-богом, потеснив всех мелких богов, не ведающих, что такое настоящая любовь и на что она способна.

«Мой лик засветится в облаках, рядом со светлым ликом Исмаэла, мы прижмем к небесной груди свой народ, и я накажу тех, кто надругался надо мной, когда я еще была просто женщиной, а потом милостиво прощу остальных, кого пожелаю оставить в живых».

Мысли медленно плыли в голове, покачиваясь и останавливаясь, пока над ее лицом склонялось лицо очередного жреца со стонами и рычанием, замирали, когда мужское тело, суетясь, входило внутрь, как в тесный жаркий храм, и плыли дальше, когда жрец отваливался, поскуливая, а на его место уже торопился другой.

«Я беру их сама и они уже не могут от меня отказаться. Вот она — женская власть, вот женский яд, вечная отрава, и мне это нравится, я всегда буду сильнее их — грубых и похотливых и моя сердцевина, влажная и горячая — бронзовое кольцо в ноздрях бешеного быка мужской страсти…»

Мысли завораживали, думать их было не меньшим наслаждением, чем отдаваться каждую ночь, пока Исма, откатившись, спал под сенью тяжелых листьев. И Ахатта не заметила, что настала ночь, когда Исма, повинуясь ее строгому взгляду, заснул раньше любви, пройдя на поляну, обмяк и свалился, забываясь. Для нее ничего не изменилось. Так же шла она впереди по лабиринтам, так же ложилась на траву и начинала недолгое ожидание. Мысли гладили ее, как руки жрецов, иногда толкали и сжимали, и боль, причиняемая ими, была такой же сладкой, как другая — от резких движений их рук в страсти.

И еще одного не замечала Ахатта, переполненная гордыней. Пятеро жрецов покорно повиновались каждому ее взгляду и жесту на мягкой траве. Но жрец-Пастух, беря ее, единственный не закрывал холодных глаз и, пока она смотрела внутрь себя, изучал обморочно прекрасное лицо, любуясь и наслаждаясь не только любовью, но и все усложняющимися правилами игры, которые преподносила ему судьба. Рассматривая легкие тени ее мыслей, бегущие по высоким скулам, он видел, как она, спящая, шаг за шагом заходит в гнилые болота, увязая все глубже. И радовался тому, что увидит она, проснувшись, когда он — жрец-Пастух, пожелает разбудить ее.

В одну из ночей Ахатта принесла Пастуху коробку со смолой, которую давала ей Тека. Пастух, забирая ненужный Ахатте дар, усмехнулся и, вспомнив свои разговоры с болотным демоном, походя решил судьбу маленькой сердитой Теки и ее будущего ребенка. И, нарисовав на ковре событий еще один завиток, восхитился прихотливости создаваемой им картины мира. Кому нужны доброта, преданность — прямые и скучные, как нерассуждающие стрелы! Куда прекрасней выглядят на полотне мироздания петли и завитки изысканного предательства, которое, крутясь, оборачивается своей противоположностью, а потом снова делает петлю, и вдруг тот, кто простил и поверил изо всех сил своего глупого человеческого сердца, прозревает черную бездну. Становится зверем, раненым в душу. Свирепым и очень опасным, — но взятым на крепкий поводок.

Так приятно заставлять мир стонать, трепыхаться, биться в конвульсиях, доказывая тем свою жизнь. Ему — жрецу.

И днем спящая Ахатта мирно разговаривала с Текой, поверяя ей женские опасения, внимательно слушала советы и смеялась рассказам о проделках сыновей. А потом смотрела вслед приземистой фигурке с высокомерным летучим сожалением, зная, что та носит в животе жертву их божественной любви.

— Мне настало время родить, Хаидэ. Весна уже уступила дорогу жаркому лету, и ходить было тяжело. Но по ночам я все равно летала, как птица, с закрытыми глазами отыскивая дорогу к сердцу горы. И однажды я ушла одна, без Исмы. Он устал и спал крепко, а еще он все время боялся мне навредить, и потому был бережен, будто не мужчина. Я пожалела его, подумала — пусть спит…

— Возьми-ка грушу, съешь, — скрипучий голос Цез ударил по ушам неожиданно и неуместно. Подождав, когда Ахатта послушно откроет рот и начнет жевать, старуха добавила: