Русские женщины (47 рассказов о женщинах), стр. 75

«И пусть твои невероятные возможности…» — говорил он.

Потом были танцы, потом бассейн. Потом снова охота на куропаток. Парни оказались славными, все — мальчишки в душе. Правда, я был единственный среди них, у кого не было ни подобающего будущего, ни автомобиля, ни классной рубахи поло. Это удручало, но после очередной порции спиртного — не очень. Я знал, что между нами разница как между ступенями, блядь, эволюции. Я знал, что, даже если разбогатею, как Крёз, всё равно буду беднее самого бедного из них. Потому что богатство — это то, что ты получаешь с рождения. А я с рождения — нищий и скучный, которому нет дела ни до чего, кроме своих книг сраных.

Когда я поделился этим с Наташей, она покачала головой и сама налила мне выпить. Но я видел, что она поняла, — так оно всё и есть.

Где-то после полуночи Наташа привела меня в комнату и уложила, потому что я был крепко пьян. Но мы трахались, это я запомнил. И даже протрезвел под утро. А Наташа, наоборот, уснула усталая. Я поцеловал её в лоб спёкшимися губами, оделся тихонько и, перешагивая тела, выбрался на улицу. Нашёл бутылку вина и вышел к дороге. Подождал с полчаса.

Показалась машина. Я выставил руку.

— Я так и знала, — сказала Наташа.

— Подкинешь до города, красотка? — спросил я.

— Садись, — сказала она.

Я сел, мы поехали. Она была прекрасный водитель. Я прихлёбывал винцо. Видимо, от вина пахло, так что Наташа открыла окно.

— Я подвезу до края города, а там уж извини, — нарушила она молчание.

— Ага, — сказал я.

— Ты сейчас совершаешь огромную ошибку, — сказала она, не отрывая глаз от дороги.

— Знаю, — сказал я.

— Зачем ты со мной так поступаешь? — спросила она.

— Вчера ты меня стыдилась, — сказал я.

— Нет, — сказала она.

— Да, — сказал я.

— Да, — сказала она.

Машина гудела, ветер, залетая в окно, чуть свистел. Наташа, хоть и после бессонной ночи, была прекрасна и ничуть не помятая. Вино кислило. В душе у меня играла флейта, нежная и печальная. Чего уж там. В душе у меня играли все флейты мира.

— Ничего, я смогу с этим жить, — сказала она уверенно.

Я молчал и пил.

— Я смогу жить с тобой таким, какой ты есть, — сказала она чуть менее уверенно.

Я пил и молчал.

— Я не буду требовать от тебя измениться, — сказала она ещё менее уверенно.

Я молчал да пил, пил да молчал.

— Так что даю тебе шанс, — сказала она уже совсем неуверенно.

Я молча пил.

Мы приехали к остановке автобуса на краю города. Первым делом я обратил внимание на сигаретный киоск, где и пивко продаётся. Он был открыт. Отлично. День обещал быть удачным.

— И всё-таки, — сказала Наташа, — я предлагаю последний раз, давай попробуем…

— Притормози около киоска, — сказал я.

Она молча глянула на меня и выполнила просьбу.

— Ты сейчас совершаешь самую большую ошибку в своей жизни, — сказала она.

И не проронила больше ни слова.

Я вышел из машины и прислушался к себе. Флейты всё ещё играли. Настроение было так себе, потому что зубы я с утра не почистил, да и лёгкое похмелье давало о себе знать. В городе было пустынно, и Наташа смотрела уже куда-то в сторону. Забегая вперёд, скажу, что если бы я ушёл, то это и правда была бы самая большая ошибка в моей жизни.

Ну, я её и совершил.

Анна Матвеева

Девять девяностых

Смена сезонов, как в зеркале, отражалась на прилавках старух, что торгуют плодами земли — и своих последних сил. Только что, кажется, царствовали редис и черемша, как вдруг их уже свергали с престола в пользу первых, неуверенных в себе огурцов. За ними следовали малина в бидонах и черника в газетных кульках, морковь и бледные дирижабли кабачков. Сегодня, проходя мимо старушечьего рынка, Лина невольно заметила чёрную редьку — она была громадная, чёрная и страшная, как клизма. От макушки тянулась вверх волосатая антенна. В окружении рядовых с виду репок и свёкол редька выглядела как ферзь посреди пешек.

Редька — значит осень. Ягоды и листья рябины почти равны своим красным цветом.

Лина не любила осень. Но она и зиму не любила, и весну, и даже лето.

С прошлого года она всё в своей жизни одинаково ненавидела. Даже не интересовалась тем, какой нынче сезон на дворе.

А вот старуха с редькой сохранила свежесть чувств и праздновала осень как личный юбилей.

— Берём, девочки, редьку! — крикнула она Лине, хотя назвать её девочкой можно было только сослепу. Да и никаких других «девочек» рядом не было. Таким старухам множественное число отчего-то кажется более вежливой формой обращения. — И астрочки покупаем! Редька для здоровья, астры — для хорошего настроения!

Лина мысленно заспорила — это от астр-то хорошее настроение? Да они, наверное, самые депрессивные цветы, хуже разве что похоронные хризантемы. Школьникам астры напоминают о том, что опять началась вся эта свистопляска с учёбой, влюблённым — что не хватает денег на розы. Лине — той, другой, из прошлого — когда-то нравились белые пионы. Но теперь это никого не интересует, как, впрочем, и саму Лину. Дайте ей сейчас пионы — ничего не почувствует.

Прошла мимо разочарованной старухи, так и не соблазнившись страшенной клизменной редькой. А вот свёклу напрасно не купила — можно было бы сделать винегрет и поужинать как человеку. Лина опять перестала готовить — зачем, если для себя одной? Да и не из чего — запасов, как Муся, она сделать не успела.

Муся часто вела себя с Линой так, будто они не ровесницы, а мудрая мать и бестолковая дочь.

— Мы бы обязательно сходили за дочкой, — клялась Муся, — но сейчас рожать, это ж врагу не пожелаешь! И вообще, у нас — только мальчики. Врачиха говорит — генетический сбой!

Лина молчала, поражаясь внутри себя Мусиной бестактности. Ужас, сколько всего она могла делать внутри себя — и поражаться, и спорить, и протестовать, и плакать… Главное, чтобы наружу не просочилось.

Она-то согласилась бы на любое время — ну да, дикие годы, и что? Мама Лины, та вообще родилась в блокадном Ленинграде — многие бросали младенчиков, но бабушка маму выходила. Они обе — блокадницы, и в Лининой школе их даже приглашали провести беседу. В пятом классе.

Сколько раз мама предлагала — возвращайся домой, Альвина, начнёшь всё сначала. Здесь твой город, твой дом. Комната нетронутая, я так и не решилась её разорить. И вообще, как можно жить где-то, кроме Ленинграда?

Раньше Лина думала — может, правда, вернуться? Но потом поняла — некуда. Из ленинградской жизни она выросла, как из детской одежды, а самое счастливое время было здесь, в Свердловске. И начинать всё сначала она уже не хочет — ведь это будет значить, что прошлого — не было.

Но ведь оно совершенно точно — было.

Летом, уже не школьница, но ещё не студентка, Лина уехала в Москву — как все тогда ездили, «к родственникам». Тётку свою московскую Лина не любила. Та давала на завтрак манную кашу в хрустальных розетках и свято верила в то, что детские фотографии нельзя показывать черноглазым людям. У Лины глаза были именно что чёрные, поэтому от неё в первый же день спрятали все альбомы и убрали от греха подальше рамки с портретами детей, сосланных по причине лета в Крым. Лина пыталась не сердиться на тётку — да, такой порцией манной каши не насытился бы даже воробей, зато в соседнем доме работала чудесная булочная. Тётка считала, что Лина достаточно взрослая для того, чтобы развлекаться в Москве самостоятельно, — вот она и развлекалась. Вступительные экзамены были уже позади, сразу после Москвы, августа и колхоза Лина готовилась, как выражался папа, «брать языка». Английский у неё, впрочем, и так был приличный, а вот с немецким предстоит настоящая борьба. Может, даже битва.

Лина с удовольствием познакомилась бы с кем-то в Москве, но подойти первой не решалась, даже если ей нравилась компания. Нет, всё же Москва — это была плохая идея. Лучше бы она поехала с подружками в Одессу, тоже, кстати, «к родственникам» — только уже к чужим.