Русские женщины (47 рассказов о женщинах), стр. 10

Когда-то давным-давно в Успенском кошка лапкой гостей намывала. Рядом с ней блюдечко стояло с молоком, и из этого непрозрачного молока смотрел на меня Тот, кем мы живём, и движемся, и существуем. И сердце во мне было глагольно, чревато Именем. Кошка Нюша, что лапкой гостей намывала, да собака Тобик. У тёти муж был дядя Федя, танкист; он в войну в танке горел. Бабушка, помню, частушки пела, дикие какие-то, не совсем понятные: «Это чё же отчего же выгорают колки?» Иногда плакала бабушка вечером и говорила мне: «У дедушки-то перед смертью очень сильно голова болела, он мне жалуется, а я возьми да и скажи, дура: мол, голова болит — жопе легче. Вот какая дура была!» А потом и бабушка умерла. Потом я замуж вышла, но что это за жизнь с мужем была? — сплошные скандалы. Да и пил муж, каждый божий день пил. Переносицу мне сломал. А жить тогда в городе Тюмени так страшно было! За один месяц бесследно исчезли двадцать маленьких детей, и никто так и не узнал, что с ними стало. Милиция искала-искала, да так ничего и не нашла. А я родила двух сыновей, двух братьев. Теперь всё реже вспоминаю про них и даже не думаю — как они там? А они пусть лучше думают, что я умерла. Младший взял с собой друга, и ушли они вдвоём из садика на Северный полюс. Я, пока их искали, чуть с ума не сошла от ужаса. Нашли их уже поздним вечером в посёлке Мыс. Сыновья остались в прошлой жизни, написать им теперь я уже не могу и свыклась с этой мыслью, хотя сначала осознать это было очень тяжело. Да и как напишу я им, если я сейчас Майкл де Санта и живу я в своём доме на Рокфорд-Хиллс. Разве смогут они это понять? У меня жена Аманда и двое детей. Конечно, и с женой и детьми всё сложно, и даже очень сложно, но всё равно по-другому, чем было у меня когда-то в городе Тюмени и селе Успенском. Я — бывший грабитель банков и нахожусь под покровительством программы защиты свидетелей ФБР. Но и теперь мне снова приходится сколачивать банды для ограблений из профессиональных взломщиков, стрелков и опытных водителей. И как это прекрасно: попадать в новые ситуации и начинать новые миссии, знать, что снова и снова до бесконечности будут деньги, секс, автомобили, мотоциклы, убийства на свободных и увлекательных просторах, называемых GTA V.

Илья Бояшов

Девятнадцать убитых немцев

Класс попал в надёжные руки.

Кто-то из наших особо отъявленных негодяев, имеющих наглость прикладывать ухо к двери директорского кабинета, вроде как бы и слышал: деликатнейший Марк Наумыч, к которому самым цепким репеем прилепилась кличка Пингвин (залысинка; птичий нос; пятидесятилетнее брюшко), то ли сказал плачущей прежней классной, отказавшейся от Голгофы, то ли сам себе пробормотал под клюв: «Сукины дети попляшут».

Инна Яновна Муравьедова (русский язык; литература) имела слоноподобный шаг, груди, больше похожие на подушки, кофту, на которой только погон не хватало, отдающую казармой юбку, казённые туфли, чулки унылого цвета, круглые маленькие очки, создававшие из неё женское воплощение «человека в футляре». Настоящим бонусом для «детей» был её бесподобный рык.

При всём при этом нельзя не признаться: в новой классной была некая грациозность, завораживающая даже нас, подлецов-шестиклассников, некая крупная красота, ибо при всей своей грозной громадности черты лица были верно сложены, фигура пропорциональна, а волосы просто удивительны — никогда я больше не видел столь «дымящихся» пышных волос, пусть уложенных в косы и заплётенных кренделем вокруг великанской её головы. И ведь по сей день помню, как посещающие совсем на чуть-чуть, на самую малость, мрачный наш кабинет-застенок (самый тёмный, кажется, во всем здании) нити солнца ласкали в испарившемся уже навсегда 1973 году эту гордую голову и каждый поднявшийся над «кренделем» волосок (а упорных, несгибаемых волосков было много!) светился тогда настоящим золотом. В «буке» нашей в те восхитительные моменты проступала женская мягкость, заставляющая капитулировать весь мой подростковый цинизм.

Я расслаблялся — о чём впоследствии и жалел.

«Что уставился на меня? Марш, марш к доске…»

Это её чёртово унтер-офицерство! Это её: «Марш, марш…»

Когда всё случилось? Когда всё произошло? На каком уроке заплясала под пришибеевскую дудку несгибаемая «камчатка» (наводившие ужас на учительниц рисования и пения, робких цыпочек-интеллигенток, неизвестно, за какие грехи влачащих дни свои в разбитной, разухабистой школе, Козлов, Ратников, Василевич)? А уж этим-то молодцам палец в рот не клади, уж эти-то гнусные каты знали толк в вытягивании нервов у самого железобетонного педагога.

«Марш, марш к доске, мерзавцы…»

Охватывая взглядом одновременно весь список фамилий в журнале, всех присутствующих, всех опаздывающих, всех отсутствующих и, подозреваю, весь мир (подобный взгляд её не забыть: всевидящий; вездесущий; поистине всеобхватный), Инна Яновна Муравьедова всё-таки не имела тяги к садизму, не тянула резину, не скользила по списку карандашом, сладострастно причмокивая: «Так, кого же сегодня послушаем», а вызывала мгновенно — выстрелом-приговором: «Марш, марш к доске, Козлов!»

Все тот же «камчатец» Козёл плёлся уныло к доске. И если не отвечал — «Марш, марш к стенке!».

Он плёлся к стенке (угол возле доски и окна) — и маялся там до конца (я имею в виду, до конца урока).

Если уроки были сдвоенные (литература плюс русский язык) — приговорённые мучились стоя всю литературу, плюс перемену, плюс ещё русский язык.

Иногда были заняты все углы.

Иногда были заняты все углы плюс задняя стенка в классе.

Помню момент: были заняты все углы и все стенки.

Стёпа Загольский! Невероятный Загольский! Любимец девочек и шпаны. Гламурный подонок, которому чёрт был не брат! Верный кандидат на отсидку в сибирских колониях (так впоследствии и произошло!); изощренная сволочь, нагло садящаяся в первом ряду со своим небольшим секретцем — прикреплённым к ботинку зеркальцем (подлым, наглым, всевидящим глазом).

Стёпа видел заморские трусики нашей модницы-математички.

Отечественные, простые — географини-завучихи.

Зимние, розовые, с начёсом — престарелой учительницы английского.

Обладатель ботинка «с секретцем» никогда не носил носков. Сменной обуви у него тоже не было. Как он проскальзывал мимо стоящих у школьного входа дежурных — не ведаю. Он рискнул, он присел на первую парту, не приняв во внимание всевидящее и во всё проникающее око Инны Яновны Муравьедовой.

Была осень: с первым льдом и всем таким прочим…

Домой Стёпа пришёл босиком.

Папа Стёпы безбожно пил. Но вот мама явилась жаловаться.

— И ещё, — под самый конец душераздирающего разговора заявила Стёпина мама Пингвину, когда «все формальности» нашей добродушной антарктической птицей были улажены, самые горячие извинения разгневанной мамой приняты и опасность «дальнейшего хода дела» окончательно миновала (я всё слышал; всё видел; приговорённый за какие-то — убей, не помню теперь — грехи к уборке директорского кабинета, уныло елозил я тряпкой по расклеивающемуся линолеуму в пустой секретарской; дверь на этот раз была приоткрыта, и не было никакой надобности приникать к ней раскалённым шпионским ухом).

— И ещё, — сказала Стёпина мама. — У неё очень тяжёлый взгляд. Знаете, такое ощущение, как прицеливается в тебя…

Добрейший Марк Наумович кашлянул в кулачок.

— Это неудивительно, — отвечал Марк Наумович. Затем Марк Наумович замолчал. Марк Наумович невыносимо долго разглядывал в окно серятину питерской осени: голые, словно только из душа, дворовые деревца, гнусные охтинские однотипные хрущёвки, которые со всех сторон совершенно по-хулигански зажали в круг нашу серую безнадёжную школу (кумачовый плакат «Знание — сила» над её крыльцом не в счёт), — и вздыхал, и хрустел своими сцепленными пальцами.

Я водил проклятой высохшей тряпкой; пальцы Пингвина хрустели; Стёпина мама сопела и упорно ждала продолжения.

— Это неудивительно, — повторил Марк Наумович. — Она была снайпером на войне. Девятнадцать убитых немцев…