Красное и черное, стр. 140

Эта философия, возможно, была недалека от истины, но она была такого рода, что от нее хотелось умереть. Так прошло пять дней. Он был вежлив и мягок с Матильдой, видя, что ее гложет жестокая ревность. Однажды вечером Жюльен серьезно подумал о том, не покончить ли ему с собой. Душа его была истерзана глубоким унынием, в которое поверг его отъезд г-жи де Реналь. Ничто уже больше не занимало его ни в действительной жизни, ни в воображении. Отсутствие всякого моциона начинало сказываться на его здоровье, и в характере его появилось что-то экзальтированное и неустойчивое, как у юного немецкого студента. Он незаметно утрачивал ту мужественную гордость, которая при помощи какого-нибудь крепкого словца отмахивается от иных недостойных мыслей, осаждающих человека.

«Я любил правду… А где она?.. Всюду одно лицемерие или по меньшей мере шарлатанство, даже у самых добродетельных, даже у самых великих! — И губы его искривились гримасой отвращения. — Нет, человек не может довериться человеку.

Госпожа де ***, делая благотворительный сбор в пользу бедных сирот, уверяла меня, что князь такой-то пожертвовал десять луидоров. Вранье! Да что я говорю! А Наполеон на острове Святой Елены… Чистейшее шарлатанство, прокламация в пользу короля Римского. {102}

Боже мой! Если даже такой человек, да еще в такую пору, когда несчастье должно было сурово призывать его к долгу, унижается до шарлатанства, так чего же можно ждать от остальных, от жалкой человеческой породы?»

«Где истина? В религии разве… Да, — добавил он с горькой усмешкой невыразимого презрения, — в устах Малонов, Фрилеров, Кастанедов… быть может, в подлинном христианстве, служителям которого не следует платить за это денег, как не платили апостолам… Но святой Павел получал свою мзду: он наслаждался возможностью повелевать, проповедовать, заставлял говорить о себе…

Ах, если бы на свете существовала истинная религия!.. Безумец я! Мне грезится готический собор, величественные витражи, и слабый дух мой уже видит священнослужителя, молящегося у этих окон… Душа моя узнала бы его, душа моя нуждается в нем… Но вместо этого я вижу какого-то разряженного фата с прилизанными волосами… чуть ли не шевалье де Бовуази, только безо всех его приятностей.

Но вот если бы настоящий духовный пастырь, такой как Массильон {103} или Фенелон… Массильон рукоположил Дюбуа… И Фенелон после „Мемуаров“ Сен-Симона стал для меня уже не тем. Но вот если бы настоящий священник… Тогда бы души, наделенные способностью чувствовать, обрели в мире некую возможность единения… Мы не были бы так одиноки… Этот добрый пастырь говорил бы нам о боге. Но о каком боге? Не о библейском боге, мелочном, жестоком тиране, исполненном жаждой отмщения… но о боге Вольтера, справедливом, добром, бесконечном…»

Его волновали нахлынувшие воспоминания о Новом завете, который он знал наизусть… «Но как можно, егда соберутся трое, верить в это великое имя бога, после того как им так чудовищно злоупотребляли наши попы?

Жить в одиночестве!.. Какое мучение!..»

— Я схожу с ума, я не прав, — сказал Жюльен, ударяя себя по лбу. — Я одинок здесь, в этой тюрьме, но я не жил в одиночестве на земле; могущественная идея долги одушевляла меня. И этот долг, который я сам предписал себе, — заблуждался ли я или был прав, — был для меня словно стволом мощного дерева, на который я опирался во время грозы. Конечно, я колебался, меня бросало из стороны в сторону. Ведь я всего лишь человек… но я не срывался.

«Эта промозглая сырость здесь, в тюрьме, — вот что наводит меня на мысли об одиночестве…

Но зачем я все-таки лицемерю, проклиная лицемерие? Ведь это вовсе не смерть, не тюрьма, не сырость, а то, что со мной нет госпожи де Реналь, — вот что меня угнетает. Если бы в Верьере, для того чтобы видеть ее, я вынужден был неделями сидеть, спрятавшись в подвале ее дома, разве я стал бы жаловаться?»

— Вот оно, влияние современников! — сказал он вслух, горько посмеиваясь. — Говорю один, сам с собой, в двух шагах от смерти и все-таки лицемерю… О девятнадцатый век!

«…Охотник в лесу стреляет из ружья, добыча его падает, он бросается за ней, попадает сапогом в огромную муравьиную кучу, разрушает жилище муравьев, и муравьи и их яйца летят во все стороны… И самые мудрейшие философы из муравьиного рода никогда не постигнут, что это было за огромное, черное, страшное тело, этот сапог охотника, который так внезапно и молниеносно ворвался в их обитель вслед за ужасающим грохотом и ярким снопом рыжего пламени.

…Так вот, и смерть, и жизнь, и вечность — все это должно быть очень просто для того, кто обладает достаточно мощными органами чувств, способными это объять… Мушка-однодневка появляется на свет в девять часов утра в погожий летний день, а на исходе дня, в пять часов, она уже умирает; откуда ей знать, что означает слово „ночь“?

Дайте ей еще пять часов существования, и она увидит и поймет, что такое ночь.

Вот так и я — я умру в двадцать три года. Дайте мне еще пять лет жизни, чтобы я мог пожить подле госпожи де Реналь.»

И он захохотал, как Мефистофель. «Какое безумие — рассуждать об этих великих вопросах!

1. Я не перестаю лицемерить — точно здесь кто-то есть, кто слушает меня.

2. Я забываю жить и любить, когда мне осталось жить так мало дней… Увы! Госпожи де Реналь нет со мной; пожалуй, муж не отпустит ее больше в Безансон, чтобы она не позорила себя.

Вот откуда мое одиночество, а вовсе не оттого, что в мире нет бога справедливого, доброго, всемогущего, чуждого злобы и мстительности!..

О, если бы он только существовал!.. Я бы упал к его ногам. „Я заслужил смерть, — сказал бы я ему, — но, великий боже, добрый, милосердный боже, отдай мне ту, кого я люблю!“»

Было уже далеко за полночь. Он заснул и проспал мирно часа два. Затем явился Фуке.

Жюльен чувствовал себя твердым и решительным, как человек, который ясно видит, что происходит в его душе.

XLV

— Не хочется мне преподносить такую неприятность бедному аббату Шас-Бернару, вызывать его сюда, — сказал он Фуке. — Он после этого три дня есть не будет. Постарайся раздобыть какого-нибудь янсениста из друзей аббата Пирара, чтобы это был не интриган.

Фуке только и ждал, когда его об этом попросят. Таким образом, Жюльен, соблюдая приличия, сделал все, что от него могло потребовать общественное мнение провинции. Благодаря аббату де Фрилеру и даже несмотря на неподобающий выбор духовника, Жюльен в своем заточении все же находился под покровительством конгрегации: веди он себя поумнее, ему бы помогли бежать. Но скверный воздух каземата оказывал свое действие, рассудок его слабел. Какое же это было для него счастье, когда к нему вернулась г-жа де Реналь!

— Мой долг прежде всего — быть с тобой, — сказала она ему, целуя его. — Я убежала из Верьера.

Жюльен нисколько не щадил себя перед ней; у него не было никакого мелкого самолюбия; он признался ей во всех своих слабостях. Она была с ним добрая, ласковая.

Вечером, как только она вышла из его каземата, она распорядилась немедленно позвать на дом к своей тетушке того самого священника, который вцепился в Жюльена, словно это была его добыча; поскольку он ничего другого и не домогался, как только расположить к себе молодых женщин из светского общества в Безансоне, г-жа де Реналь безо всякого труда уговорила его отправиться в аббатство Бре-ле-О служить мессы в течение девяти дней.

Нет слов, чтобы передать, в каком состоянии любовного безумства и восторга пребывал в это время Жюльен.

Раздавая золото направо и налево, пользуясь, а иной раз даже злоупотребляя влиянием своей тетушки, всем известной богачки и святоши, г-жа де Реналь добилась разрешения видеться с Жюльеном два раза в день.

Матильда, узнав об этом, едва не сошла с ума от ревности. Г-н де Фрилер вынужден был сознаться ей, что при всем своем авторитете он не решится пренебречь до такой степени всеми приличиями, чтобы предоставить ей возможность видеться со своим другом чаще, чем раз в день. Матильда устроила слежку за г-жой де Реналь, желая быть точно осведомленной о каждом ее шаге. Г-н де Фрилер изощрял все недюжинные способности своего острого ума, чтобы доказать ей, что Жюльен ее недостоин.

вернуться
вернуться