Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов, стр. 210

Глава 17

Она держала его в объятиях, держала в себе так близко и так далеко, насколько он позволял. Она ласково гладила его по спине, уткнувшись губами ему в ухо и чувствуя на них собственное дыхание. В спальне пахло корицей.

— Ты — мой, — сказала она. — До смерти могла бы тебя замучить.

«Я тебя люблю, — произнесла она про себя. — Что сказала бы твоя жена?»

Протянув руку, Лиз приподняла штору: ей хотелось видеть его. В комнату проник свет, часть окна приоткрылась. В гостиной соседнего дома был зажжен свет, как и в гостиных других домов на противоположной стороне улицы. На одном крыльце свет горел ярче, чем на других. На дорожке, ведущей к нему, стоял трехколесный велосипед и игрушечный легковой автомобиль. Лиз лежала и слушала доносившиеся от соседей звуки радио и голоса.

— Вот, расселись сейчас в гостиных, — проговорила она. — Смотрят телевизор и штопают носки.

— Ты о ком? — спросил Роджер.

— Да обо всех. Разговаривают о… — Она подумала. — Мистер Дэниелс говорит, что в июне повысят окружные налоги. Мистер Шарп говорит, что ему больше нравится смотреть выступления аккордеонистов, чем спектакли. Миссис Фелтон говорит, что идет распродажа мыла «Тайд» в больших кусках. Который час? Девять? Что сейчас по телевизору? Ты, поди, знаешь, телевизорами ведь торгуешь.

— Не знаю, — сказал он.

Голос его прозвучал приглушенно — он зарылся лицом в подушку и волосы Лиз. Она пригладила ему волосы. Его колючий подбородок прижимался к ее плечу. Когда он говорил, щетина впивалась ей в кожу.

— У тебя очень хорошая спина, — сказала она.

— Что это значит?

— Ты не толстый. С тебя не свисают во все стороны жировые складки.

Лиз подвинулась, чтобы приподняться. Ей хотелось смотреть в окно и видеть всю улицу, каждый дом.

— Интересно думать про них, — сказала она. — Про людей, которые там живут. Как ты думаешь, что бы они сказали, если бы видели нас?

Она вспомнила о Вирджинии, она всегда о ней помнила. Вот, лежу здесь с ее мужем. Я думаю об этом так — Вирджиния, твой муж принадлежит мне. Не нужно меня за это ненавидеть.

— Тебе не больно? — спросил Роджер.

— Нет. Лежи спокойно. — Она сжала его в объятиях так, что услышала, как у нее самой что–то хрустнуло. — Ты не тяжелый.

Намного легче, чем тот, другой, подумала она. Какими разными могут быть тела!

Если бы они нас видели, то окаменели бы. Так и вижу их — стоят тут мраморными статуями среди зарослей сорняков и ежевики, думала она. Стены растрескиваются… Лиз видела словно наяву, как ветшают дома, разваливаются, зарастают розовыми кустами, рушащими их, пока те не проваливаются вниз. А каменные статуи стоят разинув рты. «Мы состарились, глядя на вас, — говорят они. — Мы ведь не можем отвернуться».

— Почему это убило бы их? — продолжала недоумевать Лиз. — Неужели они бы не пережили? Разве это настолько плохо… по сравнению с чем–нибудь другим?

— Позавидуют, — пробормотал он.

Она поцеловала его.

«Ты не прав, — мысленно размышляла Лиз. — Я тебя люблю, но ты не понимаешь. С чего бы им завидовать? Мужчины такие странные. Гуляют с девушкой и подают другим мужикам сигналы. Эй, ребята, гляньте, кого я трахаю. Знаю я вас. — Она еще крепче обняла его. — Ну, может быть, кто–то из них тебе и завидует, те, у кого этого какое–то время не было. А что остальные? Я про них думаю. Про мистера Шарпа, мистера Дэниелса и миссис Фелтон.

Они стояли бы с разинутыми ртами, потому что чувствовали бы, как теряют силы, — думала она. — Выдыхаются с каждой секундой и не знают, что с этим делать. А я вот так, не старею. Пока я лежу тут, а он во мне, я не теряю силы, не угасаю. Я никуда не стремлюсь. Я — это просто я. Покуда мне этого хочется. Покуда я могу быть с ним».

— Это вера такая. Ты с этим согласен? — вслух спросила Лиз.

Он уже почти уснул.

— С чем?..

— Что пока занимаешься сексом, не стареешь.

Пошевелившись, он сказал:

— Никогда такого не слышал.

Он приподнялся, сдвинулся в сторону и, высвободившись, лег лицом к ее шее, положив руку ей на живот.

— Знаешь, почему она меня ненавидит? — спросила она и подумала: «Да потому, что я здесь». — Потому что не может иначе. Я бы ее тоже ненавидела. Я ее не обвиняю. Этим можно заниматься только с одним человеком. Разве не так? Если ты здесь, со мной, то ты не с ней, ты ее вычеркнул. Я забрала тебя целиком. И я хочу этого. Именно к этому я и стремилась с самого начала.

«Что Вирджиния получит обратно? — думала она. — Что я оставлю, когда все кончится? Что за существо, дрожа, вернется домой, слабой рукой откроет дверь? Вымотанное, бесцветное. Я все из него высосала. Он излил себя в меня. Я чувствовала его. Он кончил в меня всем, чем он является и что у него есть. Влажной жизнью, облаченной в кожу. Настоящей жизнью. Есть это маленькое местечко, этакое несовершенство, откуда она может выйти наружу. И если знать, как это делается — а я знаю, — можно взять ее себе. В том случае, если все пойдет хорошо, твой любимый сделает последний рывок. И ты узнаешь об этом в тот же момент, когда и он поймет, что с ним: он уже знает, что кончает, и не может остановиться, он не властен над этим. Он покидает себя, свое тело и пытается вернуться, но не может. Тогда ты знаешь: он твой. Ты его получила.

С чего он взял, что у него что–то осталось? Что у него есть? А ну–ка, покажи. Только что он просто кое–где побывал — здесь он побывал (она извлекла из коробки, стоявшей рядом с кроватью, салфетку «клинекс» и стала вытираться), а теперь снова вышел. Но я–то это взяла в себя, и оно сейчас во мне. Плевать на то, что я читала в «Британской энциклопедии», я верю, что взятое мной впитывается в меня и навсегда становится частью меня. Я чувствую это всем телом».

Она подняла кисти рук, прижала их к глазам и увидела вспышки яркого света разных цветов и форм. Везде. В каждой частице. И если кому–то знакомо это, он сразу поймет.

«Вирджиния могла бы понять сегодня ночью, как только увидела бы меня. Увидела бы цветное сияние вокруг меня».

— Ты счастлив в постели? — спросила она.

В постели у женщины, в самом безопасном месте. Мирно растянувшись.

Лиз вытерлась носовым платком.

— Липкая, — сказала она. — Она ко мне прилипнет, внутри? Не ускользнет?

Она прилипла к ней, оставалась в ней. А еще у тебя есть?

— Это все? Ты истощился, да?

Не много же ее у тебя. Что осталось, то в основном для нее. Но я хочу всю. Она моя. Она принадлежит мне, это часть меня.

— Хочу от тебя ребенка, — сказала она. — Представь, как бы это было. Я была бы хорошей матерью.

Я его мать, а не Вирджиния. Я знаю, как ею быть.

Даже если я останусь с Чиком. У меня может быть мой малыш, я могу носить его в себе, внутри себя. Растить его. Он мой. Я знала это, когда впервые увидела тебя.

— Почему так мало? — Она встала в постели на колени и положила на него руки. — Ты так хочешь?

— Нет, — пробормотал он.

Спи. Спи тут, в моей постели, а не в ее. А я возьму тебя, когда ты будешь спать. Буду за тебя держаться. Что ты принес для меня?

— Я люблю тебя, — сказала она.

И обхватила его руками, вдавила себя в него. А потом села на кровати, отодвинувшись. Затем слезла с кровати и встала. Я оберну тебя собой, возьму тебя, хотя бы твою маленькую частичку. Она все меньше и меньше. Ты не уйдешь. Хоть частичка эта, да останется.

— Боже, — вздохнула она.

С тобой я могла бы не останавливаться. А так можно? Вообще кто–нибудь может так? Почему мы тут, в конце концов, оказались? Каким образом нам удалось получить хоть эту малость? Никто нам этого не предлагал, никто не хочет, чтобы у нас это было. Я не должна была пускать тебя сюда, прятать тебя в себе — никогда в жизни. Мне положено стареть и умирать.

Ей представилось, как он однажды ловил рыбу и вдруг свалился в воду, пошел ко дну далеко от берега. И жил с принцессой–черепахой. Рыбак и черепаха.

Люди, которых он встречал на улице, стали другими; изменились дома; собаки, когда–то встречавшей его веселым лаем, больше не было — она сдохла, и ее закопали. Другими стали цветы, все поменяло форму, и он никого и ничего не узнавал — ни зерно в элеваторах, ни камни, ни муравьев на земле. Исчезли ящерицы, и высокие деревья, и болота. И остыла вода. Дело к ночи, подумал он. Вода стала холодной и прозрачной, и он снова увидел землю и поплыл к ней, помня ее. Но все изменилось. Никто его не знал.