Черный принц, стр. 73

Не хочет.

Отворачивается и смотрит в посеревшее окно.

А в холле пахнет хвоей молодая сосна. Ветки ее перевиты поминальными лентами, которые шевелятся на несуществующем сквозняке. Слуги один за другим подходят к зимнему дереву, чтобы повязать очередную тряпицу… белую, красную, черную… и деревянные резные фигурки, вытесанные вручную, прячутся под широкими лапами.

…им суждено сгореть в ночь духов.

Скоро уже.

— Ты дрожишь. — Брокк здесь, рядом, он больше не прячется за бумагами, хотя те, исписанные нервным быстрым почерком, разложил. И смотрит на них, расхаживает, мерит комнату широкими шагами, проговаривая что-то, когда про себя, когда вслух.

Думает.

Он забавный, когда думает. Загоняет себя в угол, и тень его скрывается под широкими книжными полками. А кто-то воткнул между корешками тонкую ветвь омелы.

— Неспокойно. — Ему не хочется врать, и Кэри опирается на мужа, кладет голову ему на грудь. — День такой. Мы… поедем?

— Да.

Он держит, раскачивается, и Кэри раскачивается вместе с ним, его тепла хватает и для нее тоже. А комната, освещенная тройкой зыбких свечей, плывет.

— Боишься?

— Да. Раньше как-то… а ты?

— Прибой. — Он замирает, прижавшись щекой к щеке. — Я слышу прибой. И с ним приходят голоса… за Перевалом было не так, да?

— Да.

За Перевалом иначе… там свои обычаи, чуждые, непонятные. Здесь же…

— Ты не оставишь меня сегодня? — Кэри накрывает его руки ладонями.

— И сегодня тоже.

Мертвый день тянется долго, часы и те замирают, не смея поторапливать время. Кэри ждет.

Ночь.

И лиловые сумерки за окном, в которых все еще кричат раздраженные грачи. Темный зонт и плотная вуаль. Брокк в черном же строгом костюме.

Плетеная корзина с восковыми свечами. Венок из остролиста и падуба. Глиняная бутыль и сухие лепешки-поминальницы.

Рука, на которую можно опереться. И черный, в погасших фонарях город. Он отчаянно сопротивляется темноте, первозданной, пугающей, распахивая ставни, приманивая лунный свет стеклами. Он выставляет восковые свечи и масляные лампы, раскладывает на перекрестках костры и расчищает путь факельщикам. На площади мерцает громадина зимнего дерева. На ветвях его закреплены массивные спермацетовые свечи, которые горят бледным ярким светом, и ель кажется объятой пламенем.

— Все хорошо. — Брокк сжимает ее ладонь, успокаивая.

По-прежнему скачут ряженые, перебрасываются факелами, рассыпают искры. И от них вспыхивают вычерченные маслом по земле узоры.

Один за другим.

Здесь голос материнской жилы звучит глуше, тонет в уличном шуме. Экипаж вязнет в толпе, и к нему устремляются зазывалы. А мальчишки норовят пробиться поближе, вскочить на запятки, а то и на крышу взобраться. Вот только охрана на сей раз не дремлет.

За площадью дорога темна и пуста. И пара факельщиков пришпоривают лошадей, но живого огня слишком мало…

— Уже скоро. — Брокк держит крепко. И пальцы железной руки его отчетливо подрагивают.

Скоро.

Сутолока человеческих подворий. Снег. Дома. Длинный берег реки и каменный мост. Колеса грохочут, и мост дрожит. Или дрожит все еще Кэри?

Кладбище.

Нынешней ночью оно пылает, разукрашенное сонмами огней. Костры раскладывают в длинных придорожных канавах, выставляют под фонарными столбами кувшины с горящим маслом, плещут на дорогу, пугают лошадей. И те храпят, шалея от дыма, искр и пепла, который пляшет в воздухе, мешаясь со снегом.

Белое с белым.

Белое с серым.

И много алого, дикого. Рокот материнской жилы оглушает, и Кэри испытывает странное желание — отозваться, потянуться к ней, родной, такой неимоверно близкой, позволить истинному пламени обнять себя…

— Идем. — Брокк подал руку, помогая выбраться из экипажа. А небо уже гремело далекими грозами.

…говорят, хорошая примета.

Людно. Кладбищенская стена. Кладбищенские тропы, низкие толстые свечи вдоль них. И массивные, круглые на могилах ли, у семейных ли мавзолеев, что распахнули свои ворота.

Фигуры в черном, в мешковатом, украденном от ночи. Лица спрятаны за масками, и под собственной, длинноклювой, делающей Кэри похожей на грача, уютно. Этой ночью ей не хочется показывать лицо.

Или заговаривать.

Впрочем, здесь не принято говорить, и, встречаясь на узкой тропе, люди-тени расходятся, задевая друг друга рукавами, пышными юбками, но в звонкой гулкой тишине. В полночь ее нарушают рокоты барабанов. И Брокк, открыв бутыль вина, льет его на мерзлую землю, на ладони Кэри, которые становятся темны. Передав бутыль ей, он подставляет собственные руки…

Вытирает влажными пальцами лицо, и маска сбивается набок.

Длинноклювая.

Страшная.

Он ломает лепешки и раскладывает узор из свечей. Зажигает их с ладони, чтобы, поделившись огнем, потянуть Кэри за собой.

…у нее тоже есть кого вспомнить.

Мертвый день.

Живая ночь. Еще не самая длинная, но почти… и Перелом близок. А барабаны, задав ритм, спешат, поторапливают. И у ворот кружится в древнем диком танце огневка…

…танцовщица выгибается, раскидывая руки, и длинные рукава ее, объятые пламенем, выписывают одну за другой причудливые фигуры. Ритм ускоряется. И женщина движется все быстрей и быстрей. Огонь же карабкается по ритуальным шнурам, перекидываясь на платье.

…Смотри. — Сверр не позволяет отвернуться, да и сама Кэри не смогла бы отвести взгляд, несмотря на страх: еще немного, и вспыхнет тонкая одежда, опалит смуглую кожу танцовщицы.

Свистят. Бросают под ноги монеты, и огневка пляшет по металлическому их покрывалу. Быстро и еще быстрей. И пламя срывается, гаснет, покоряясь ее силе… надо успеть загадать желание до того, как погаснет последняя искра.

— Смотри, — шепчет Брокк.

Искры в ладони. Удивительный цветок, который соскальзывает на запястье и, стекая по почерневшему рукаву, падает в истоптанный снег. Кэри оборачивается на мужа.

Она знает, что пожелать.

ГЛАВА 24

Тормир по прозвищу Большой Молот смотрел на Кейрена сверху вниз. Он медленно повел головой, и мышцы на шее вздулись, а узкая полоска галстука впилась в кожу. Лицо Тормира наливалось краснотой, брови как-то неторопливо, словно само подобное движение было для них внове, сходились над переносицей.

— Забудь, — сказал Тормир. Он привстал, опираясь на широко расставленные руки, и под ладонями его прогнулись и картонные папки с листами бумаги, и даже, казалось, сама столешница. — Выброси это из своей дурной головы.

— Я не прав?

У Кейрена хватило выдержки смотреть в глаза.

Вызов? Отнюдь, он дяде не соперник, но это — единственный способ доказать свою правоту.

— Ты… — дядя дернул головой, — ты мальчишка…

— Я уже слышал это.

…от отца, который словами не ограничился. Его подзатыльник Кейрен еще стерпел.

— Слышал он! — Дядя поднялся. — Слышал, да не слушал! Вот что ты творишь?

Он упер палец в грудь Кейрена, точно собирался проткнуть.

— А что я творю?

— От рода он откажется. — От дядиной затрещины Кейрен увернулся и зарычал, предупреждая. Хватит с него. — Мать довел… у нее сердце слабое, а ты…

— Дядя, мы оба знаем, что сердце моей матушки вполне себе здорово, как и она сама.

— Щенок.

…матушка разрыдалась, а смотреть на слезы ее было невыносимо. И Кейрен сбежал. От отца, который пригрозил запереть и запер же в его собственной комнате, от матери, вдруг вспомнившей о сердце и потребовавшей врача, от самого дома, что стал чужим. Через окно сбежал, спустившись по узорчатой решетке, по фризу, который выступал из кладки, по самой этой кладке, выщербленной, знакомой в своих изъянах.

— Чего ради? — Дядя остановился и сунул пальцы под жилет. Темно-синий, с золотой дорожкой, тот был скроен в попытке облагородить грузную фигуру Тормира, но смотрелся нелепо. — Ради потаскушки, которую ты подобрал?

— Не ваше дело.

— Жила в жопе кипит? На подвиги потянуло? — Тормир раскачивался, перенося немалый вес с ноги на ногу, и половицы скрипели.