Черный принц, стр. 142

…ее пальцы с запахом кофе и земли, терпкого винограда или уже вина, Кейрен держит, не способный отпустить даже ненадолго.

Никогда больше.

— Таннис…

— Да?

— Я тебя поймал.

С платьем в полоску, солнечными зайчиками в волосах и запахом кофе…

— Я тебя поймал… и завтра мы поженимся.

Она не пытается оттолкнуть, но гладит, трогает мокрое пальто, и волосы его, тоже мокрые… и, наверное, ему следовало привести себя в порядок, переодеться…

— Завтра не получится.

…от него самогоном небось разит.

— Что?

— Мне надеть нечего! Ну сам посуди, разве могу я замуж в этом платье выйти? Мне не идет полоска, я от нее становлюсь длинной и толстой. То есть выгляжу длинной, а толстая — это безотносительно полоски, но вообще… я хочу другое платье… и еще шляпку с лентами… и букет тоже… ты знаешь, что невестам букеты положены… и вообще протрезвей сначала, жених.

Кейрен не пьян.

Он просто счастлив.

Полутемный коридор. И запертая дверь, из-за которой пробивается пряный запах болезни. Он заставляет Инголфа морщиться, прижимать к носу кружевной платок, слишком изящный, женский какой-то. Две капли апельсинового масла, одна — кедрового.

— Я не уверена, что понимаю, чего вы хотите добиться… — Женщина в черном платье встает перед дверью.

Бледная. Сухая. Исстрадавшаяся. И ожидание неизбежного финала — а ей сказали, что исход очевиден, — утомило ее, но она еще держится. И смотрит не на Инголфа, на девчонку в синем платье. Та же глядит исключительно под ноги и все равно спотыкается.

Неуклюжая.

Впрочем, эта неуклюжесть Инголфа больше не раздражает.

— Мой сын не в том состоянии, чтобы…

— Ваш сын пока еще жив, но вижу, его уже хоронят.

Она дергается, словно от пощечины, и губы поджимает. Будь ее воля, выставила бы Инголфа и, конечно, ту, которая прячется в его тени.

Сама она не рискнула бы приблизиться к особняку.

— Несколько минут. — Инголф просит.

Пока он еще готов просить. И женщина отступает. За дверью запах болезни становится почти невыносим.

— Лежишь? — Инголф остановился у кровати. Он сложил руки за спиной, и та, которая пряталась в его тени, не смела показаться.

— Уйди.

Это слово далось Олафу с немалым трудом.

— Лежишь, — с удовлетворением произнес Инголф. — Страдаешь… от еды отказываешься. Этак ты, дорогой друг, не выживешь.

Олаф сдержал не то рык, не то стон.

— Нет, я понимаю, конечно, что ты обгорел…

…повязки пропитались и мазью, и сукровицей, и живым железом. Кожа сползала пластами, гнила, и открывшиеся язвы мокли.

— Но это еще не повод вести себя как последняя сволочь.

Он решительно раздвинул портьеры, впуская яркий, пожалуй, слишком яркий свет для привыкших к сумраку комнаты глаз Олафа.

— Накорми его, — бросил Инголф девушке. — А будет сопротивляться, разрешаю дать ложкой по лбу. Очень, знаешь ли, способствует прояснению в мозгах… если, конечно, не все мозги спеклись.

Олаф злился.

…и злость унял, стоило ей прикоснуться. Осторожно, ведь она так боялась сделать ему больно. Он же пытался улыбаться, пусть и тонкая пленка молодой кожи от улыбки этой расползалась.

И когда девушка поднесла к губам ложку, Олаф открыл рот.

— Так-то лучше… смотри тут, не расслабляйся. Завтра зайду и проверю…

Он вышел, прикрыв дверь, оставляя за нею двоих, которые, быть может, сумеют выжить, если не по одиночке, то вдвоем.

…вдвоем выживать проще.

Инголф тряхнул головой, отгоняя эту нелепую для себя мысль.

ЭПИЛОГ

Пять лет спустя

У ребенка приключилась жажда. Естественно, ночью.

И еще более естественно, что вода в кувшине, который Таннис ставила на прикроватный столик именно потому, что ночная жажда с ребенком приключалась регулярно, его не устроила.

Ребенок, завернутый в простыню, явился в родительскую спальню и мрачно произнес:

— Пить хочу.

— Таннис, — сказал Кейрен, пряча ступни под одеяло, поскольку за ребенком водилась дурная привычка их щекотать, — твой сын пить хочет.

— Неа. До рассвета это твой сын.

И Таннис, презрев материнский долг, повернулась к ребенку спиной. Впрочем, тот уже передумал насчет жажды и, забравшись на кровать, втиснулся между Таннис и Кейреном. Он лег, обняв мать за шею, уткнувшись носом в волосы, и пробормотал:

— Мам, я тебя люблю…

— И я тебя.

— И папу?

— Куда без папы…

Кейрен фыркнул и ребенка подгреб к себе, прижал к животу, велев:

— Спи.

Спал. Крепко спал и во сне порой ногой дергал, точно убегал от кого-то. Ну или догонял… Кейрен утверждал, что сын идет по следу. Как бы там ни было, но одеяло к утру сбивалось, падало на пол, и ребенок мерз, пытался согреться, забираясь под простыню, а порой и под подушку.

Он боялся холода и еще красных крабов, которые иногда оставались после прилива. Он собирал перламутровые раковины и еще кривые деревяшки, камушки, всякую всячину, утверждая, что всячина эта просто-таки жизненно необходима. И в комнате его стояла сто одна коробка…

Таннис давно отчаялась навести в них порядок.

Он секретничал с Кейреном и по субботам пробирался на кухню, зная, что субботы без ажурных блинчиков не бывает…

…он учился ездить верхом.

И утверждал, что уже взрослый.

Он просто был. Как был и Кейрен.

…его привычка разбрасывать рубашки и неспособность проснуться поутру. Черный кофе. Шоколад. Близкий берег и линия прибоя.

— Я ненадолго. — Он говорит это каждый раз, и Таннис отвечает:

— Возвращайся, пожалуйста.

…его работа и сыскное агентство, лучшее на побережье.

…отлучки и бессонница, потому что в ожидании оживают глупые страхи. И часы отсчитывают время от встречи до встречи. Он ведь действительно ненадолго… и вернется… и войдет на цыпочках, сняв ботинки. Скажет:

— Здравствуй.

И поцелует в нос. Протянет цветок в горшке или фигурку из стекла… безделушку, которых в доме полно, но Таннис знает каждую. И, потянувшись навстречу, ответит шепотом:

— Я по тебе соскучилась…

А он засмеется…

И лежа, в полусне, Таннис слушала шепот моря, дыхание мужа… улыбалась. А утром, когда солнце пробралось в дом, она дотянулась до Кейреновой макушки.

— Что? — спросил он, не открывая глаз.

— Ничего. Просто я тебя люблю…

— Ага. Я тоже… себя люблю…

За что и получил подушкой.

— Ах так… — Подушка тут же полетела в Таннис…

— Как дети, — буркнул ребенок, натягивая простыню по самые уши. По утрам ему хотелось спать. Ну или шоколада…

— Мама, а у меня будет чешуя?

— Будет.

— А у меня?

— И у тебя будет.

— И хвост?

— И хвост, — согласилась Кэри.

— Дурак, — сказал старшенький, — конечно, если будет чешуя, то и хвост.

— Сам дурак. — Младшенький потянул веревку на себя. — А как у тебя или как у папы?

Старшенький веревку отдавать не собирался. Он уперся босыми пятками в пол и, кряхтя, постанывая от натуги, тянул ее и братца, который упал на живот и ноги расставил…

— Я как у папы хочу. — Старшенький утомился тащить и бросил веревку, а может, просто потерял к игре интерес.

— А я — как у дяди Одена!

— Почему?

— Дядя Оден больше!

— А папа лучше!

— Мама! — Два голоса выдернули Кэри из полудремы, и она, поправив шляпку, убедилась, что близнецы живы, здоровы и целы, разве что несколько грязны, но это естественное их состояние. На лбу старшего алела свежая ссадина, а младшенький расчесывал и без того расцарапанную щеку… небось опять на кошку охотились…

…зато на несколько дней няньки избавятся от путаницы.

Близнецам нравилось шутить.

Им вообще все вокруг нравилось. И старый дом, где была сотня тайных мест, и чердак со спрятанными на нем сокровищами, пропыленными и, с точки зрения взрослых, совершенно бесполезными… и двор с кустами, птичьими кормушками, кошкой… и сам мир, который, вне всяких сомнений, больше двора, а заодно и интересней.