Черный принц, стр. 123

— Пожалуюсь.

Сквозь мелкую сетку с бархатными мушками-слезинками легко смотреть в глаза. И Грент больше не внушает страха.

Отвращение. Недоумение. И смех, который, наверное, все-таки истерика. В конце концов, Таннис тоже женщина и имеет полное на истерику право. Нервы у нее.

— Знаешь, — Грент сгребает вуаль в горсть и волосы вместе с ней, тянет, заставляя запрокинуть голову, — мне сразу следовало избавиться от тебя…

— Что ж не избавился?

Дурная смелость. А он не отвечает, сопит на ухо, извращенец хренов, и шпилька выскальзывает из рукава во влажную, липкую руку. Травяной сок плохо отстирывается, но платье черное и пятна не будут заметны.

— Скажи, — Таннис не пробует отстраниться, — с чего вдруг ты настолько осмелел?

— И меня этот вопрос тоже интересует.

Сухой голос. И булавка исчезает в рукаве. А Грент нехотя разжимает пальцы. К Освальду он разворачивается неторопливо…

— Я тебя больше не боюсь.

— Отчего?

…зря не боится. Таннис ли не знать, сколь обманчива улыбка Освальда.

Растерянный. И немного обиженный, словно вот не ожидал он подобного подлого поступка.

— Ты сдохнешь скоро.

Грент выше и сильней. Он здоров настолько, насколько это возможно. И пьян. Конечно, как Таннис сразу не поняла, что он пьян. Несет от него ромом и еще чем-то. Острый опасный запах. Зрачки расплывшиеся. Характерная краснота.

— Наверное.

Освальд стоял, скрестив руки на груди.

Ссутулился.

И на щеке тень… у него бляшки на руках, но руки он скрывает под перчатками. Вряд ли рассказывал Гренту о своей болезни. Тогда кто?

…женщина, которая не могла не знать.

— Опиум — зло, — мягко заметил Освальд, разглядывая бывшего — уже бывшего, пусть сам он того не понимает, — подельника. — А моя жена — обиженная женщина. Никогда не стоит верить обиженной женщине…

Таннис уловила движение краем глаза, быстрое, змеиное.

Кровью плеснуло на стены.

И на платья подол.

Хорошо, что черное, на черном не будет видно. Не будет. Потому что черное. И Грент качается, стоит, зажимая рукой располосованное горло, а Освальд Шеффолк, стирая с бритвы кровь, глядит.

— Опиум, — повторяет он, — зло.

Грент падает.

Странно. Он так и не понял, что умер. И это милосердие — такая быстрая смерть? Таннис отступила и юбки подхватила, хотя все равно измарались… и лилии тоже. Лилий вот жалко.

— Ты как, дорогая?

Бритва исчезает в рукаве. И Освальд поправляет манжеты, хмурится, заметив на белой ткани красное пятно, а ботинки и вовсе в крови, но ботинки его не заботят.

— Мне… — Таннис взялась за горло. — Дурно.

— Это пройдет. — Он подал руку. — Я не подумал, что в холле для тебя может быть слишком душно. Прости.

— Конечно.

Разве есть у нее иной выбор? Булавка в рукаве против бритвы? Нет, Таннис не настолько глупа.

— Могу я… к себе вернуться? — Она старается не смотреть на пол, и на стены тоже, и на Освальда, вновь задумчивого. Маска вернулась, только ноздри нервно подрагивали.

Его запах крови раздражал? Или, напротив, привлекал? И молчит, не отвечает, а чем дольше тянется пауза, тем Таннис страшнее. Он ведь и ее убить способен…

— Все-таки неприятно, когда жена изменяет. — Он перевернул мертвеца и, выпустив руку Таннис, наклонился. — И при этом клянется, что любит меня… любит, ревнует и изменяет. Где логика?

— Не знаю.

Освальд вглядывался в измененное смертью лицо, не соперника — случайного попутчика, который был нужным и перестал быть.

— И я не знаю. Таннис, конечно, ты можешь вернуться к себе. Неужели ты думаешь, что я поступлю с тобой так же?

Поступит. Если его разозлить. Но Таннис постарается вести себя осторожно.

Очень-очень осторожно.

— Ну что ты, глупая. — Освальд обнял одной рукой, второй же попытался избавить от сетки вуали. — Придумала себе… как я могу тронуть тебя? Я же обещал, что отпущу. А это не жалей, оно — падаль и падалью было всегда. Но мне приходится иметь дело с такими, как он… руки в крови, да?

— Сейчас?

— И сейчас тоже. Но вообще… в крови, и ее станет только больше. Но с чистыми руками мир не изменишь. Такова реальность, Таннис.

— Твоя реальность.

— И твоя тоже. — Он все-таки справился с бантом на шее, и вуаль почти содрал. — Прости, если делаю больно. Я бы хотел тебя уберечь, но не выйдет. Мы оба это знаем. Да?

— Да.

— Тебе стоит отдохнуть… время идет… время прошло, а меня, кажется, обманули…

Он шел, качаясь, не то удерживая Таннис, не то сам на нее опираясь.

— Сейчас ты переоденешься. И я переоденусь… точнее, заодно и переоденусь. А потом мы вернемся… я в своем праве, Таннис. Верно? Конечно… знаешь, мне неприятен твой страх. Помнишь, было время, когда ты меня любила? Или нет… какая любовь у такой малявки… слепое обожание. Хоть в чьих-то глазах я был героем. Куда что подевалось? Не знаешь?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. — Он остановился у дверей ее комнаты.

А в следующее мгновение весь старый дом вздрогнул эхом далекого взрыва.

— Надо же… — Освальд вытащил часы и постучал по крышке, пытаясь оживить замершие стрелки. — А я уж думал, что обманули… вот и все, малявка, а ты боялась. Мир меняется, и знаешь, что главное?

— Что?

Кейрен, который обещал вернуться.

…и нарисованный сон, что не станет реальностью.

— Чтобы эти изменения не сожрали нас с тобой, — ответил Освальд. И был он предельно серьезен.

ГЛАВА 39

Треугольник на листе бумаги. Три вершины. Три медианы.

Точка резонанса. Зеркала-окружности. Стоит закрыть глаза, и Брокк отчетливо видит этот рисунок, пусть бы и сам лист, и стол, на котором он лежит, придавленный осколками кирпича, остались на барже.

…баржа — на реке.

Долгие сборы, Олаф мечется, наполняя старый саквояж грязной одеждой. Он комкает женские рубашки, сворачивает платья, перевязывая их чулками, которые похожи на разноцветных змей, и Олаф берет их осторожно, точно опасаясь, что оживут, вцепятся в руку.

Его женщина следит за ним из-под рыжих ресниц.

Не пытается остановить, но лишь хмурится, и полные ее губы мелко дрожат. Она вот-вот расплачется, и Олаф, роняя желтоватую рубашку, на сей раз, кажется, мужскую, становится перед ней на колени. Он пытается утешить, говорит что-то быстро, задыхаясь от спешки, и она кивает.

Инголф наблюдает за обоими.

И тоже хмурится, но причина его сомнений — на белом листе.

— Знаете, все-таки обидно, что завещание не составил, — нервная улыбка частью прежнего образа.

— А было что завещать?

Пожимает плечами.

Саквояж несет Брокк, и при каждом шаге саквояж раскачивается, норовя врезаться в ногу острым краем.

— Дальше я сам справлюсь. — Инголф подает даме руку, и та прячется за спину Олафа. — Леди, я не причиню вам вреда.

— Надо ехать. — Олаф помогает ей забраться в карету. — Мы еще увидимся. Обещаю.

Ложь.

И уже сам Брокк, стирая треклятый чертеж, обманывает жену.

Во благо. Потом, позже, она поймет, почему нельзя было иначе. Или можно, но он не нашел способа… плохо пытался.

Не думать.

Попутного ветра «Янтарной леди».

Есть еще пара часов жизни, пусть и гремит в ушах огонь прилива. Река ярится, идет серыми волнами, заломами, и баржа танцует, норовя сорваться с привязи. Она тяжко, грузно поднимается на дыбы, чтобы в следующий миг осесть в водяную яму, и холодные крылья воды расшибаются о борта. Сдирают остатки краски. Дерево трещит. Гудит металл, но держит.

— Знаете, господа, — Инголф стоит на носу, разглядывая водяную муть, и выражение лица у него странное, мечтательное почти, — я бы сейчас, пожалуй, напился.

— Не ты один.

Олаф переоделся и выглядит почти нормальным, не считая широкой белой ленты, которую он то складывает, то распускает, дразня ветер.

— Все-таки есть в заговорах нечто романтическое. — Инголф раскрыл руки навстречу ветру. — Я прямо вижу себя…