Улица Грановского, 2, стр. 32

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ РАЗВЛЕЧЕНИЯ

Сидя в автобусе, поглядывая на пирамидальные тополя вдоль дорожной обочины, белые мазанки, спрятавшиеся за кустами отцветшей сирени, я перебирал вырезки из газет в штаповской папочке, очерки, статьи Аргунова: «Сад на горной круче», «Трагедии могло не случиться», «Праздник ударников», «Старшина Прохорыч»… Кое-что прояснялось.

Уже стемнело, когда я прямо с автобусной станции пришел к Аргунову: еще вчера он показал мне свой домишко, недалеко от архива.

Крошечный, вытоптанный до голизны двор, огороженный штакетником, только под окном – два куста роз да в углу, над асфальтовым пятачком, изогнул шею водопроводный кран, с крючком для ведра. Сбоку – пристроечка из бруса, в ней, в запотевшем оконце величиной с ладонь, желтел свет, кто-то бренчал там кружкой, что ли, – банька?..

Я громко позвал:

– Анисим Петрович!.. Дома?

Он вышагнул откуда-то из темноты, из глубины коридора, белея нательной рубахой.

– Вы?

– Не так просто избавиться от меня…

Я рассказал ему про запьяневшего Долгова, поездку к Штапову и разговор с ним, про то, как нужно мне найти хоть какие-то нити к судьбе художника Корсакова, погибшего в Зеебаде. Аргунов, выслушав молча, спросил с усмешкой:

– Затянуло вас это дело?

– Затянуло… Но как же вы не сказали, что были дружны с Токаревым?

– А почему я должен был вам исповедоваться?

– Зато сегодня – суббота, банный день, самое время для исповедей.

– Банька – дело государственное! – строго сказал Аргунов. – Говорите, художник интересует?.. Тогда – проходите.

И щелкнул где-то выключателем. Мы вошли в комнату. Аргунов показал на портрет в рамке, висевший над квадратным столом.

– Вот. Он?

Человечек в полосатой робе сидел, поджав острые колени к подбородку, обхватив их руками. Вислоухий уродец со стриженой головой, непомерно громадной на слабой шее, над высохшим тельцем. Не просто высохшим: по складкам робы видно было, что под нею одни лишь кости, неправдоподобно тонкие, еще детские. Да это и был мальчишка, лишь старческие борозды морщин на лбу да глаза сбили меня с толку. Поначалу-то я и увидел только эти глаза: большие, в пол-лица, они были полны безотчетного страха и черного горя – уж очень знакомые глаза… Это ж Татьяны Корсаковой глаза! – сестры художника, глаза раненого оленя. Фраза в письме Панина к ней: «он о вас часто вспоминал в лагере», – вспоминал!.. И нос, заостренный, с горбинкой, почти прозрачный, – ее!.. Но было что-то еще в выраженье лица, особенное. Страх и боль съежили в комок тело, но из самой глуби глаз будто б выглядывал еще и хитрый зверек, выискивающий что-то вокруг. Может, случайную корку хлеба или гнилой капустный лист на помойке, какую-нибудь тряпицу или крохотный обмылок, которому только и уместиться в таких вот детских ладошках, – этот зверек ничего не пропустит. На голодного лисенка был похож мальчишка.

И те же легкие, стремительно-сбивчивые штрихи, что и на рисунках в тетради Ронкина.

– Он. Корсаков.

Аргунов молча топтался за моей спиной. – Откуда это у вас?

– Из той папки, что вы смотрели давеча. Позволил себе… Да ведь он тут сохранней! Видите? – под стеклом и в рамке…

– О чем вы говорите, Анисим Петрович! – я обернулся, лицо у старика было растерянным, усы совсем обвисли.

– Как же!.. Когда вы ухватились за эту папку, я сразу подумал: Долгов, Степан Пекарь – предлог. А на самом-то деле вы – ревизор, что ли?

– Потому и о Токареве – ни полслова? Потому и братьев Дубининых мне всучить хотели?..

Но Аргунов еще о своем толковал:

– Я и потому позволил, что Мария говорила часто:

он похож на мальчишку из одной голубкинской композиции. Называется – «Слушают музыку». Видели?.. А иногда говорила, что на нее саму похож, на Марию то есть.

– Какая Мария? Какая композиция?

Аргунов совсем растерялся.

– Скульптора Голубкиной. А Мария – дочь Пасечного. А теперь – жена Токарева. Разве вы ее не знаете?.. Она тогда писала диплом про Голубкину.

– Вы мне все должны рассказать, все!

– Штапов вам небось рассказал уже, – с усмешкой произнес Аргунов. Он успокоился, сел и мне показал на стул. Только тут я заметил на столе початую чекушку водки, тарелку с картошкой, хлеб. – И говорил, за что сняли меня с редактора?

Я промолчал.

– А меня, между прочим, не сняли: перевели в архив, отметив мою добросовестность в обращении с фактами, вот что! – с вызовом произнес Аргунов, серые глаза засветились вдруг уже знакомым мне исступленным каким-то блеском. – И между прочим, – он все повышал голос, – хорошо, что перевели: в архиве я себя нашел, а не то что… Себя!

Аргунов, взглянув на меня, спросил:

– Вы давеча толковали: поэт, дескать, а сами-то думали: уж не псих ли? Не все дома? Думали?

Я опять промолчал.

– Думали, – заключил он. – Нормальному – от сих до сих – человеку в архиве вообще делать нечего. Это такой омут! Вот и вас затянуло, вижу, – он усмехнулся, заговорил добрей. – Мне еще тогда, на Красной речке, один человек так сказал: «Что ты все прешь, как танк: факты, голые факты! Факты сами по себе ничего не значат!» Я думал: это – противник мой, а оказалось: сторонник. И теперь понял: важнее фактов связи между ними. Голых-то фактов вообще не бывает. Это мы их бреем своим незнанием. А они все курчавые: обросли связями. Да-да! Не удивляйтесь! Вот так и архив: не склад занумерованных дел, а их орбиты, множество орбит, пересекающихся друг с дружкой, – да я уж вам толковал об этом! – опять с досадой перебил он себя. – А вы подумали: экий, мол, поэтический образ. Так?.. Да ни черта подобного! Факты и подтверждения им – в другой папке, ссылки на другие дела, ссылки на ссылки, и так – через годы, пространства, не то чтоб там какаято фантазия: по ссылкам этим, зафиксированным в картотеке, я вас могу провести от дела новороссийского вора – полицмейстера Пупкина, 1903 года, к правилам морского судоходства на Каспии, составленным в позапрошлом году. След от любого дела тянется через весь архив. Вот так и ваш Корсаков, – неожиданно заключил он.

– А что Корсаков?

– А то, что ничего я про него не знаю. Фамилию только слышал. А может, прорву всякого знаю. Но что про него, что не про него – никому пока неизвестно.

И если начать рассказывать!..

Он обреченно махнул рукой.

– Ну вот и начать – хоть с этого портрета. Откуда он взялся?

– Портрет-то висел у Панина в комнате, на голой стенке… Ну да! – перебил он себя привычно. – А теперь вы спросите: откуда Панин взялся? – Аргунов оглядел меня с сомнением и решил: – Ладно. В гостиницу вам идти не надо. Заночуете у меня: разговор не на час и не на два. Живем мы вдвоем с дочкой. Она небось на танцульки к кобелям своим убежит, так ЧТОБЫ – никому не помеха.

– Анисим Петрович! О дочери… зачем так?

– А-а!.. Сама заслужила. Как мать померла, жена моя, так она совсем с круга сошла: мужа выгнала, будто вожжа ей под хвост. А я что же? – я вот только и могу слосеса испущать, – он встал и заходил по комнате, взволнованный. – Только у жены и была на нее уздечка, а я!..

Я пробормотал что-то, извиняясь. Аргунов рассердился:

– Да вы-то тут при чем?.. Вы вот что: сперва – в баню. Попариться. Баня – дело государственное! Особенно – с дороги. Не спорьте! – И шагнул в коридор, крикнул оттуда: – Дина!.. Слышь, что ль? Дина! Ты скоро?.. Человек у нас. Пар не весь выхлестала?.. Горячая вода осталась?..

И вернулся ко мне.

– Порядок. Можете идти. Каменка у нас отличная, в Москве таких нету. И веничек дам – прошлогодний, дубок пополам с березкой – самое то!..

В коридорчике я столкнулся с Диной. Она была совсем еще молода: на вид – не больше двадцати. Высокая, прямая, как и отец, шла на меня, закинув назад голову, повязанную полотенцем, как тюрбаном.

– Простите, – сказал я, посторонившись.

– Пока не за что, – проговорила она и будто нарочно прикачнулась ко мне, притронулась обнаженной по плечо, горячей рукой, спросила не без насмешки: – Не обожжетесь в баньке-то?.. Пару вам сегодня достанется.