Путеводитель по оркестру и его задворкам, стр. 34

У Станислава Лема есть замечательная книга «Сумма технологии», в которой он в числе прочего рассматривает общие закономерности технической и биологической эволюции как набор целесообразных изменений, направленных на выживание вида.

В развитии музыкальных инструментов тоже совершенно очевидны элементы эволюции — на небольших отрезках времени это очень хорошо заметно: происходит техническое усовершенствование инструмента — на нем становится удобнее играть. Практически у каждого инструмента появляются увеличенные или уменьшенные родственники: семейство флейт с пикколо и альтовой флейтой, гобои с английским рожком и гобоем d'amour, целый выводок кларнетов, фагот с контрафаготом. То же самое происходит у медных, хотя и в более тяжелой форме. Вся струнная группа, в сущности, является одним конструктивным архетипом. И это не считая вымерших или крайне редко используемых инструментов, по каким-то причинам оказавшихся в тупике эволюции. Причем совершенно необязательно в силу своих конструктивных недостатков. Просто, если можно так выразиться, целеполагание эволюции музыкальных инструментов достаточно сложным и не очень мне понятным образом связано с эстетикой соответствующего времени, композицией и исполнительством. То есть работает масса факторов и обратных связей. Отчего тот или иной результат экспериментов музыкальных мастеров оказался вдруг в какой-то момент и в какой-то музыкальной культуре востребован, понятия не имею.

Вот, к примеру, Адольф Сакс, совершенно уникальный мастер. Да, он создал бас-кларнет, который уже через несколько лет навсегда вошел в симфонический оркестр. Но выстроить логическую конструкцию, в которой саксофон, появившийся во вполне определенном историческом и культурном контексте, стал символом другой эпохи и культуры, я не в состоянии. Саксофон, конечно, остался и симфоническим инструментом, но по-настоящему нашел себя в джазе — жанре, возникшем уже после смерти мастера. Совершенно в другом месте, времени и культурном контексте.

Таким мастером, без всякого преувеличения определившим облик музыкальной культуры XIX–XX вв., был Себастьен Эрар. Без его усовершенствования педального механизма арфы мы не знали бы арфовой музыки не только Пуленка и Хиндемита, но и «Болеро» Равеля выглядело бы по-иному, и балеты Чайковского тоже. Созданная Эраром конструкция позволила с помощью трех фиксированных положений педали повышать и понижать строй каждой струны на полтона. То есть практически играть все. Затем он, видимо, сказал что-то вроде: «В гробу я видал вашу арфу», — то есть в данном конкретном случае как инженер и дизайнер выразился практически буквально — и занялся усовершенствованием рояля. В 1823 году он создал механизм двойной репетиции, который быстро, можно сказать, с полпути, возвращает клавишу в исходное положение, что позволяет быстро повторять ноту. И благодаря ему, Себастьену Эрару, появилась фортепианная музыка как мы ее знаем — музыка Шопена, Листа, Шумана, Прокофьева, Рахманинова. Потому что великие произведения — не только «музыка сфер», но и реакция композиторов на возможности инструментов.

Мы, глядя отсюда, из нашего времени, думаем, что все было всегда. А между тем в полумраке оркестровой ямы в «Золушке» Россини корячатся изо всех сил на своих четырехструнных контрабасах виртуозы своего дела, потому что, когда Россини писал свои оперы, контрабасы были трехструнными, и сыграть на них то, что написал классик, ничего не стоило. Россини писал удобно. Но к середине XIX века трехструнники вымерли. А на четырех или пяти струнах — это совсем другая история. Нам не видать, а люди-то страдают.

Мы, глядя отсюда, думаем, что все было всегда. А челеста, между прочим, была изобретена всего за шесть лет до появления вариации Феи Драже из «Щелунчика». А синтезатора в те времена, между прочим, не было вовсе. А Чайковскому он нужен был до зарезу. Поэтому он синтезатор заменил хором. В том же «Щелкунчике». И только в наши дни, когда в каждом театре есть синтезатор, на нем исполняется партия хора. Можете, конечно, хихикать сколько угодно, но, как только перестанете, вы поймете, что я правдив и точен в формулировках, как никто другой.

Этот поверхностный исторический обзор был всего-навсего присказкой, подступами и прелюдией к главному — к настоящей клинике и жести.

Глава, посвященная клинике и жести, должна была бы называться

Транспонирующие инструменты

Но проще будет сразу сдаться и писать о валторнах. Вне очереди. Потому что после них многое станет восприниматься как-то иначе. С мудрым всепрощающим пониманием. Потому что не зря о валторне говорят, что это самый сложный инструмент в оркестре. Вместе с гобоем. А я знаю, почему это так. Потому что и гобой, и валторна находятся на равноудаленном расстоянии от здравого смысла. На максимальном. В качестве объекта музицирования.

Валторны

Waldhorn (нем.), French horn (англ.)

Поэтому некоторые переводчики время от времени пишут в детективах тексты вроде: «Изувеченный труп несчастного играл раньше в филармонии на французском рожке».

И думают, что это хорошо.

Почему во множественном числе? Правильно, хороший вопрос. Нет, конечно, валторна в оркестре красивейший, божественный сольный инструмент. Достаточно вспомнить ее мягкий, обволакивающий звук в Пятой Чайковского или «Паване» Равеля. Но на девяносто пять процентов валторну используют как групповой инструмент для исполнения аккомпанирующих аккордов. Сидят четыре лба во фраках и вчетвером делают то же, что начинающий пианист — одной правой, играя ум-ца, ум-ца, аккомпанируя себе при исполнении практически любой песни. Просто жалко на них смотреть, особенно в балетах Минкуса, где ими попросту забивают гвозди. И они это хорошо чувствуют. Особенно после спектакля.

Сижу на репетиции, заняться нечем, все обычные репетиционные развлечения уже испробовал: книгу почитал, в Интернете побывал, на часы посмотрел. И поиграл, конечно. От безысходности начинаю разглядывать валторны, благо они рядом. Красивые инструменты. Четыре штуки. И тут обнаруживаю, что они отличаются друг от друга. По форме. Репетиция начинает приобретать смысл — играем в «найдите десять отличий». То есть получается, что в этой сумасшедшей конструкции к одинаковому результату можно прийти разными путями.

В принципе, если ненадолго абстрагироваться от прямого назначения валторны, то это действующая модель самогонного аппарата с длиной змеевика приблизительно три с половиной метра. Если вам так легче будет представить, то абсолютно соответствует длине человеческого кишечника. Форма валторны — тоже результат эволюции инструмента. Ее предок, охотничий рог, для того чтобы его было далеко слышно, в процессе своей эволюции удлинялся, а в последующие времена для компактности его «закрутили». Когда музыкант играет, влага из выдыхаемого воздуха конденсируется на стенках. Поэтому время от времени валторнист вертит инструментом в пространстве таким образом, чтобы все, что там наконденсировалось, стекло в какую-нибудь нижнюю точку конструкции, а их немало. Эти части валторны называются кронами и вообще-то предназначены для извлечения звуков разной высоты. Но поскольку они легко вынимаются, валторнисты время от времени выливают воду именно из них. Потому что, если не вылить воду из валторны, она будет булькать не хуже кальяна.

Рассказ музыканта срочной службы

«Стоим на плацу. Холодно. Вдруг подходит такой… ну полковник Баскервилей: “Эй, там, в пятом ряду в серой шинели!” А мы тут все в серых шинелях. “Да, ты, ты! Чего ты там инструментом трясешь?” — “Воду выливаю, товарищ полковник”.— “А на… ты ее туда налил?”»

Кстати, особенности конструкции валторны, а именно ее общую длину, блистательно проиллюстрировал один из моих друзей, рыжебородый валторнист Миша. Раскатав на даче шланг для полива, он незаметно кинул один его конец на соседний участок, а в другой конец шланга, на своем участке, вставил валторновый мундштук. И очень веселился, глядя, как бегают соседи в поисках источника непотребных звуков.