«...Расстрелять!», стр. 45

В небесах горел Воз, однажды в шутку названный Медведицей, и лорд Байрон из другого века смотрел с обоев, возвышенный и одухотворенный.

Вот она, Турция!

Это случилось недалеко от Турции.

Пехотный, уже немолодой капитан лежал, свернувшись калачиком, на грядке и по-детски улыбался во сне. Военнослужащий во сне сильно похож на ребенка.

Так его тепленького, калачиком, взяли с грядки, перенесли в комендатуру и положили в камеру.

Начальник караула и его помощник решили над ним подшутить. Они подождали, пока он проспится.

Сделав свой первый вздох и оторвав голову от сладких деревянных нар, капитан вдруг обнаружил себя в камере; мало того: рядом с ним сидели двое в белых чалмах, и разговаривали эти двое на иностранном, скорее всего турецком, языке.

У нашего капитана голова тут же перестала болеть; глаза стали, как два рубля, челюсть отвисла до нижней пуговицы, слюна непрерывно потекла.

Наконец «турки» заметили, что капитан проснулся, и оторвались от своей Турции.

Один из них был величественен, как утренний минарет.

«Турок» спросил через переводчика: как уважаемый капитан оказался на Территории славной Турции; не хочет ли он попросить политического убежища, а если хочет, то что он может предложить турецкой разведке?

Когда капитан услышал о турецкой разведке, он, ни секунды не сомневаясь, вскочил на ноги. От хмеля ничего не осталось.

– Я, может быть, пьяница! – заорал он туркам. – Но не предатель!

После этого он так удачно стукнул стареньким армейским сапогом «турецкого» капитана, похожего на утренний минарет, туда, где у того кончался человек и начиналось размножение, что «турка» сразу не стало: отныне и навсегда он занимался только собой.

«Переводчик» обомлел; теперь у него отвисла челюсть до нижней пуговицы.

Наш капитан схватил его за кимоно и, шлепнув изумленной турецкой мордой об грязную стенку, с криком «Русские не сдаются!» вылетел в коридор и там попал в часового.

– А-ааа, – закричал проворный капитан, – и форму нашу одели?! – (Это возмутило его больше всего.)

Возмущение придало ему титанические силы, и он тут же разоружил часового.

Если б он не забыл, как снимается с предохранителя, он положил бы полкараула насмерть: те выбегали из караулки, а капитан их просто укладывал прикладом вдоль стенки. Наконец его скрутили и побили. Это было в воскресенье. На следующее утро комендант, прибыв на службу, произвел разбор этих полетов.

Нашего капитана, как человека надежного и проверенного, выпустили сразу, а искалеченные «турки» сразу же сели.

Я все еще помню…

Я все еще помню…

Я все еще помню, что атомные лодки могут ходить под водой по сто двадцать суток, могут и больше – лишь бы еды хватило, а если рефрижераторы отказали, то сначала нужно есть одно только мясо – огромными кусками на первое, второе и третье, предварительно замочив его на сутки в горчице, а потом – консервы, на них можно долго продержаться, а затем в ход пойдут крупы и сухари – дотянуть до берега можно, а потом можно прийти – сутки-двое на погрузку – и опять уйти на столько же.

Я помню свой отсек и все то оборудование, что в нем расположено; закрою глаза – вот оно передо мной стоит, и все остальные отсеки я тоже хорошо помню. Могу даже мысленно по ним путешествовать. Помню, где и какие идут трубопроводы, где расположены люки, лазы, выгородки, переборочные двери. Знаю, сколько до них шагов, если зажмурившись, затаив дыхание, в дыму, на ощупь отправиться от одной переборочной двери до другой.

Я помню, как трещит корпус при срочном погружении и как он трещит, когда лодка проваливается на глубину; когда она идет вниз камнем, тогда невозможно открыть дверь боевого поста, потому что корпус сдавило на глубине и дверь обжало по периметру. Такое может быть и при «заклинке больших кормовых рулей на погружение». Тогда лодка устремляется носом вниз, и на глубине может ее раздавить, тогда почти никто ничего не успевает сделать, а в центральном кричат: «Пузырь в нос! Самый полный назад!» – и тот, кто не удержался на ногах, летит головой в переборку вперемешку с ящиками зипа.

Я помню, что максимальный дифферент – 30о и как лодка при этом зависает, и у всех глаза лезут на лоб и до аналов все мокрое, а в легких нет воздуха, и тишина такая, что за бортом слышно, как переливается вода в легком корпусе, а потом лодка вздрагивает и «отходит», и ты «отходишь» вместе с лодкой, а внутри у тебя словно отпустила струна, и ноги уже не те – не держат, и садишься на что-нибудь и сидишь – рукой не шевельнуть, а потом на тебя нападает веселье, и ты смеешься, смеешься…

Я знаю, что через каждые полчаса вахтенный должен обойти отсек и доложить в центральный; знаю, что если что-то стряслось, то нельзя из отсека никуда бежать, надо остаться в нем, задраить переборочную дверь и бороться за живучесть, а если это «что-то» в отсеке у соседей и они выскакивают к тебе кто в чем, безумные, трясущиеся, то твоя святая обязанность – загнать всех их обратно пинками, задраить дверь на кремальеру и закрыть ее на болт – пусть воюют.

И еще я знаю, что лодки гибнут порой от копеечного возгорания, когда чуть только полыхнуло, замешкались – и уже все горит, и из центрального дают в отсек огнегаситель, да перепутали и не в тот отсек, и люди там травятся, а в тот, где горит, дают воздух высокого давления, конечно же тоже по ошибке, и давятся почему-то топливные цистерны, и полыхает уже, как в мартене, и люди – надо же, живы еще – бегут, их уже не сдержать; и падает вокруг что-то, падает, трещит, взрывается, рушится, сметается, и огненные вихри несутся по подволоку, и человек, как соломинка, вспыхивает с треском, и вот уже выгорели сальники какого-нибудь размагничивающего устройства, и отсек заполняется водой, и по трубопроводам вентиляции и еще черт его знает по чему заполняется водой соседний отсек, а в центральном все еще дифферентуют лодку, все дифферентуют и никак не могут отдифферентовать…

Воскресенье

Воскресенье. Сегодня воскресенье. А чем оно отличается от других дней недели? Все равно с корабля схода нет. И сидят все по углам, а в кубрике идет фильм, а завтра понедельник, и опять все затянется на неделю. Вот так вот, лейтенант Петрухин.

Стук в дверь.

– Да.

Входит рассыльный:

– Товарищ лейтенант, вас к старпому. По дороге он думал: за что? Сосало под ложечкой.

Вроде бы не за что. Хотя кто его знает. Он уже год на корабле, а старпом только и делает, что дерет его нещадно за всякую ерунду, а при встрече смотрит, как удав на кролика. Может, он опять в кубрике побывал и нашел там что-нибудь?

– Разрешите?

Старпом сидел за столом, но, несмотря на массивный взгляд, лейтенант понял: драть не будут. Сразу отпустило. Старпом пихнул через стол бумагу:

– На, лейтенант, читай и подписывай, ты у нас член комиссии.

Интересно, что это за комиссия? Акт на списание сорока литров спирта. За квартал. Из них три литра и ему, лейтенанту Петрухину, лично выдавали. Он их в глаза не видел. Ясно. Все сожрано без нас.

Стараясь не смотреть на тяжкое лицо старпома, он подписал этот акт. После этого ему подсунули еще один. О наличии продовольствия. Краем уха доходило: недостача девяноста килограммов масла, а здесь все гладко, как в сказке; а на дежурстве в прошлый раз видел: интендант в несколько заходов выносил с корабля в вещмешках что-то до боли похожее на консервы. Выносил и укладывал в «уазик». Да черт с ними! Пусть подавятся. В конце концов, что творится в службе снабжения – не нашего ума дело. По акту все сходится. Правда, матросы вторую неделю жрут только комбижир, а утренние порции масла тают, родимые; а вместо мяса давно в бачке какие-то волосатые лохмотья плавают, но на этом долбаном корабле есть, в конце концов, командир, зам и комсомольский работник (вот, кстати, и его подпись). Тебе что, больше всех надо? Да катись оно… закатись. Что там еще? Акт о списании боезапаса. За полгода – сто пятьдесят сигнальных ракет! Вот это бабахнули! Куда ж столько? Друг в друга, что ли, стреляли?