«...Расстрелять!», стр. 32

И так далее, и так далее. В направлении уменьшения количества слов, букв и культуры. Сапог остановился, когда культуры совсем не осталось, а букв осталось всего три. Он перевел дух и сложил три буквы в последнее слово, короткое как кукиш.

Ученый окаменел. В живом виде он такие слова в свою сторону никогда не слышал.

Увидев, что ученый окаменел, Сапог бросил его со словами: «Охмурел окончательно, не обмочился бы» – и убежал на дудящий вовсю пароход.

Когда он пришел из автономки, его ждал трап. По нему можно было наладить двустороннее движение. Весил он ровно на тонну больше того, что могут, надорвавшись, поднять шесть человек.

– Где этот Кулибин? – завопил Сапог, увидев трап и пнув его с размаху ногой. – Разрубить на куски и отправить в Севастополь. Откуда это взялось, я спрашиваю, с чьей подачи?

Он долго еще мотался по пирсу, а рядом виновато суетился и во все вникал дежурный по дивизии.

Про Фому

Солнце играло с морем в ладушки, залив сверкал, и день час от часу добрел ко всему сущему; лодка только что привязалась, ее обшарпанный вид оскорблял свежую, умытую, лохматую природу, как промасленный ватник с помойки – цветную лужайку.

Оркестр уже отнадрывался и исчез с пирса вслед за начальством; жены, выплеснув запас слов, чувств и объятий, отправились по домам дожидаться своих лазаревых и беллинсгаузенов, и для подводника, изнемогшего от земных впечатлений, наступил, наконец, тот самый час, когда можно, рассупонившись, поймать животом солнечный зайчик, подышать, послоняться-пошляться, покурить на виду у всепрощающего на сегодня старпома.

Фома Сергеич, командир БЧ-5, этого стратегического чудовища – атомного ракетоносца (газеты часто зовут его «нашим ракетно-ядерным щитом», а подводники – «нашим гидродинамическим ублюдком»), вышел на солнышко, зевнул, как пес, покинувший свою конуру, ароматно вздохнул, улыбнулся и, сняв пилотку, обнажил свою сивую голову со стрижкой римского легионера. Рубка источала свое обычное подводное зловоние, и жизнь была прекрасна!

– Знаете ли вы Фому? – спросите у любого на Северном флоте.

– Фому? – переспросит любой и странно улыбнется – знает, собака: двадцать пять календарей на «железе» – и только капитан второго ранга! Кроме того, Фома – большой оригинал: в свободное от БЧ-5 время он рисовал картины (там подводные лодки ласкались малиновым закатом), слагал стихи о своей матчасти и пел романсы с цыганским душевным растрепом.

В промежутках между романсами и стихами Фома был склонен к импровизации, то есть мог выкинуть нечто такое, за что его уже двадцать пять лет держали на «железе». Фома вышел на пирс тогда, когда с него исчезло начальство. К начальству Фома был холоден. Когда пенсия у вас в кармане, можно исключить лизоблюдство. «Захотят увидеть Фому, – говорил он всегда, – сами слезут».

Жена не встречала его на морском берегу, она ждала его дома, как верная Пенелопа.

Двадцать шестая автономка! Все! Кончилась! (Если вам кто-нибудь когда-нибудь скажет, что за автономки дают ордена, плюньте в него тут же стремительно.)

Солнце, как мы уже говорили, играло в ладушки; в каждом кубометре ощущалась жизнь! море! брызги! ветер! Л е г к и е,  ч е р т  и х  р а з д е р и,  р а б о т а л и! Воздух пьянил. В общем, хотелось орать и жить!

«Ура!» – заорал про себя Фома, да так громко, что то, что смогло из него вырваться, посрывало бакланов с ракетной палубы. Фому распирало, он чувствовал, что его понесло; где-то внутри, наливаясь, шевелилась, назревала импровизация; вот-вот лопнет, прорвется, а лучше сказать – взвизгнув, брызнет веселым соком. Подводники ведь игривы как дети!

Импровизация на флоте – это когда ты и сам не знаешь, что ты сейчас совершишь и куда ты, взвизгнув, брызнешь.

Фома вошел в толпу офицеров, где обсуждался вопрос, может ли подводник после автономки хоть что-нибудь или не может.

– За ящик коньяка, – сказал Фома, наставнически выставив палец, – я могу все. Могу даже присесть сейчас двести раз. Договорились тут же.

– Раз! Два! Три! – считали офицеры, сгрудившись в кучу. Внутри кучи приседал Фома.

Он присел сто девяносто девять раз. На двухсотом он упал. Улыбку и ноги свело судорогой.

Так его вместе с судорогой и погрузили на «скорую помощь». Лежал он на спине и смотрел в небо, где плыли караваны облаков, и ноги его, поджатые к груди, застыли – разведенные, как у старого жареного петуха.

Домой его внесли ногами вперед, прикрыв для приличия простынкой.

– Хос-с-по-ди! – обомлела жена. – Что с тобой сделали?!

– Леночка! – закричал он исключительно для жены жизнерадостно и замахал приветственно рукой между ног. – Привет! Все нормально!

Человек-веха

Фома грелся на солнышке. Только что закончился проворот оружия и технических средств, и народ выполз покурить, подышать. Вот марево! Градусов тридцать, не меньше. В такую погоду где-нибудь на юге купаются и загорают разные сволочи, а здесь вода восемь градусов, не очень-то окунешься, все-таки Баренцево море.

Я вам уже рассказывал про Фому. Он командир БЧ-5 нашего стратегического чудовища. Помните, как он приседал двести раз, а потом его унесли под простынкой? Ну так вот: на флоте есть «люди-табуреты», «люди-вешалки» и «люди-вехи». На «табуреты» можно сесть, на «вешалку» все навесить, а «люди-вехи» – это местные достопримечательности. Их просто нельзя не знать, если вы служите в нашей базе.

Фома – это человек-веха. О его выходках легенды ходят.

На отчетно-выборном собрании, где присутствовал сам ЧВС – наш любимый начпо флотилии, в самом конце, когда все уже осоловели и прозвучало: «У кого есть предложения, замечания по ходу ведения собрания?», – раздался бодрый голос Фомы:

– У меня есть предложение. Предлагаю всем дружненько встать и спеть Интернационал!

– Что это такое? – сказал тогда ЧВС. – Что это за демонстрация?

– Если вы не знаете, – наклонился к нему Фома, – я вам буду подсказывать.

Однажды Фома шел в штаб, а штаб дивизии помещался на ПКЗ. Рядом с Фомой, полностью его игнорируя в силу своего положения, шел наш новый начпо дивизии капитан второго ранга Мокрицын, со связями в ГлавПУРе, высокий, гордый Мокрицын, больше всех наполненный ответственностью за судьбы Родины. У него даже взгляд был потусторонний.

Вахтенный у трапа пропустил Фому и не пропустил начпо:

– А я вас не знаю.

– Что это такое?! – возмутился начпо. – Я – начпо! Что вы себе позволяете?! Где ваши начальники?!

– Вот этого капдва я знаю, – не сдавался вахтенный, – а вас – нет!

Фома тогда вернулся и сказал начпо Мокрицыну, акцентируя его внимание на каждом слове:

– Н у ж н о х о д и т ь в н а р о д! И т о г д а н а р о д б у д е т т е б я з н а т ь!

Потом Фому долго таскали, заслушивали, но, поскольку он уже давно дослужился до «мягкого вагона» – до капдва, разумеется, – и никого не боялся, то ничего ему особенного и не сделали.

А как-то в отпуске Фома очутился в Прибалтике. Знаете, раньше были такие машинки, инерционные, они сигары сворачивали (со страшным грохотом), а деньги нам в отпуск выдают новенькими купюрами. Фома где-то добыл такую машинку и вложил в нее пачку десяток. Повернешь ручку – тра-та-та, – и выскочит десятка.

С этой машинкой Фома явился в ресторан. Поел со вкусом.

– Сколько с меня?

– Двадцать один рубль.

Фома открыл портфель, поставил на стол машинку и повернул ручку – тра-та-та, – и перед остолбеневшим официантом вылетела десятка. Полежала-полежала под его остановившимся взглядом и развернулась. Тра-та-та – вылетела еще одна.

– Еще хочешь? – спросил Фома. Очумевший официант закрутил головой.

– И эти заберите, – осторожненько подвинул Фоме его десятки, сказал: «Я сейчас» – и пропал.

Фома собрал десятки, сложил машинку в портфель и совсем уже собирался смыться, как тут его взяла милиция.

Милиция оттащила Фому в отделение!