«...Расстрелять!», стр. 25

– Антилопистей, суки, антилопистей!!! – заорал командир, время отхода мог спасти только отборнейший мат.

– Вы-де-ру! – бесновался командир. – Всех выдеру!

Громыхая ведрами, высоко вскидывая коленями юбки, мчались, мчались несчастные тетки, а за ними и шифровальщики, тяжело дыша. «Кавалькада» неслась наперегонки с секундной стрелкой. В эту гонку вмешались все: кто-то смотрел на бегущих, кто-то на стрелку, кто-то шептал: «Давай! Давай!» Все! Первыми свалились с причала тетки, за ними загремели шифровальщики – каждый в свой катер, и ровно в 14.00, тютелька в тютельку, катера отвалили и на хорошей скорости, пеня носом, разошлись, направляясь к крейсерам по красивой дуге.

Я все еще могу…

Я все еще могу отравить колодец, напустить на врага зараженных сусликов, надеть противогаз за две секунды.

Я могу запустить установку, вырабатывающую ядовитые дымы, отличить по виду и запаху адамсит от фосгена, иприт от зомана, Си-Эс от хлорацетофенона.

Я знаю «свойства», «поражающие факторы» и «способы».

Я могу не спать трое суток, или просыпаться через каждый час, или спать сидя, стоя; могу так суток десять.

Могу не пить, столько же не есть, столько же бежать или следовать марш-бросками по двадцать четыре километра, в полной выкладке, выполнив команду «Газы!», то есть в противогазе, в защитной одежде; вот только иногда нужно будет сливать из-под маски противогаза пот – наши маски не приспособлены к тому, чтоб он сливался автоматически, – особенно если его наберется столько, что он начинает хлюпать под маской и лезть в ноздри.

Я хорошо вижу ночью, переношу обмерзание и жару. Я не пугаюсь, если зубы начинают шататься, а десны болеть и из-под них, при надавливании языком, появляется кровь. Я знаю, что делать.

Я знаю съедобные травы, листья; я знаю, что если долго жевать, то усваивается даже ягель.

Я могу плыть – в штиль или в шторм, по течению или против, в ластах и не в ластах, в костюмах с подогревом или вовсе без костюма. Я долго так могу плыть.

Я могу на несколько месяцев разлучаться с семьей, могу выступить «на защиту интересов», собраться, бросив все, и вылететь черт-те куда. Могу жить по десять человек в одной комнате, в мороз, могу вместе с женами – своей, чужими – отогреваясь под одеялами собственным дыханием, надев водолазные свитера.

Могу стрелять – в жару, когда ствол раскаляется, и – в холод, когда пальцы приклеиваются к металлу.

Могу разместить на крыше дома пулеметы так, чтобы простреливался целый квартал, могу разработать план захвата или нападения, могу бросить гранату или убить человека с одного удара – человека так легко убить. Я все это еще могу…

Пиджак

Его взяли на флот из торпедного института; из того самого института, где создаются наши военно-морские торпеды. Его взяли и сделали из него офицера. На три года. Не знаю, зачем.

Юный ученый-торпедист; вот такая огромная, в смысле мозгов, башка, очки с толстыми линзами, беспомощное лицо и взгляд потусторонний. Он был и в самом деле не от мира сего, он был от мира того, от мира науки.

Он читал электронные схемы, потом паял, опять читал и опять паял, вместо того чтобы взять прибор и потрясти его, чтоб он заработал.

И профессия у него была секретная, а кроме нее, он ничего не знал, ничего не любил и ни о чем не говорил.

И с женщинами ему не везло. Он не умел смешить женщину, а женщину нужно постоянно смешить, иначе она тебя бросит.

Женщины его бросали, и он ужасно расстраивался. Когда на него надели форму, то она на нем сидела, как коза на заборе.

Форма на настоящем офицере сидит по-особенному. Офицер как бы слит с формой; а слит он потому, что сам по себе офицер довольно необычное биологическое формирование.

Офицер служит. И служит так, как почти невозможно служить. Офицер даже во сне – служит.

Офицер берет в руки то, что руками обычно не берется, и несет это «то» куда-то неизвестно куда; там он садится на то, что ни в коем случае не должно плавать, а должно тут же утонуть, и плывет на нем, плывет долго, годами плывет, потому как он – офицер флота.

Офицер ест, пьет, сидит, встает, идет – не как все люди.

Офицер страдает, мечтает, надеется и не задает при этом вопросов.

Офицер…

А это был не офицер. Но главная сложность состояла в том, что он не прошел училище, а это прекрасная школа. После этой прекрасной школы ничему не удивляешься, а он удивлялся.

Он удивлялся всему и задавал вопросы.

– А зачем это? – спрашивал он, и ему объясняли.

– Неужели такое возможно? – говорил он, и ему говорили, что возможно.

– Как же так? – терялся он, и ему говорили: а вот так.

– Не может быть! – восклицал он, и ему говорили, что может.

Словом, он был похож на ручную белую крысу, которую взяли и временно бросили в садок к помоечным пасюкам.

Другими словами, это был гражданский пиджак; он был пиджак из тех пиджаков, которые после первого ядерного удара, после паники в обозе и взаимного уничтожения, придут, во всем разберутся и сразу же победят.

Ну, во время войны – понятно, а сейчас куда его деть? Куда деть на флоте молодого ученого с башкой, не приспособленного ни к чему? Что ему можно доверить?

Ему можно доверить дежурство по камбузу, патруль, канаву старшим копать, грузить старшим чего-нибудь не очень ценное и подметать веником.

Нет, пожалуй, камбуз нельзя ему доверить: у него там все свистнут – и все люди разбегутся. Патруль? В патруль тоже нельзя: там на одних рефлексах иногда приходится действовать, а у него рефлексов нет. Нет! Только грузить и только подметать! А канаву копать?

– А вот тут надо подумать. На сколько он у нас?

– На три года.

– Ох уж эти ученые, академики. Нет, на канаву нельзя. Там соображать надо. Нет, только грузить картошку и подметать. Все! Хватит ему на три-то года.

Жил он в гостинице с длинными коридорами и номерами-бойницами по обеим сторонам. При посещении этого пристанища почему-то вспоминался пивной ларек с липким прилавком, коммунальная кухня и лавка старьевщика; от нее веяло непроходящей тоской.

Его прозвали «квартирным Колей», потому что он приходил к кому-нибудь в гости, садился и начинал говорить, говорить, общаться начинал, и его было потом не выгнать.

Через два с половиной года он снимал пенсне с линзами, тер себе то место, где был лоб, и говорил всюду:

– Я – тупой.

Его все еще презирали, но уже утешали. На сборищах он резво напивался и говорил, улыбаясь, кому попало:

– Я заезжал в отпуске в институт. Они мне предложили начальника отдела и тему на выбор. Представляете? – хватался он за окружающих.

Окружающие представляли, но смутно – никому не было до него дела. И тут он начинал хохотать в одиночку. Он хохотал, как безумный, задыхаясь и плача:

– Они… там… ох-хо-хо… д ум а…ют… ха-ха-ха, ой, мама… думают… что я… здесь… ой, не могу… в ы р о с… над собой… ох… что я здесь… на флоте… обо…га…тил-ся… хи-хи-хих… не могу… х-х-х… Потом он резко делал серьезную рожу и говорил:

– Вообще-то после флота я на начальника отдела потяну. Раньше бы не потянул, а теперь я все могу.

– Я придумаю новую торпеду, – начинал он опять хохотать, – я знаю какую. Это что-то круглое должно быть, чтоб руками можно было катить, но не легкое, чтоб домой не отволокли. Должно снега не бояться и ночевать под открытым небом. Чтоб только откопали – сразу же работало. Чтоб с крыши падало и не билось. Чтоб внутрь заливалась не горючая, не выпиваемая дрянь. Чтоб эта дрянь не нужна была для «Жигулей». Чтоб эта торпеда по команде тонула, по команде – всплывала, чтоб бежала и поражала. Ждите, скоро пришлю. А то и с проверкой приеду. Вот посмеемся!

– Да, и лопату, – тут он совсем загибался от смеха, – лопату… лопа… хх… ту… ей… хо-хо… ой, не могу… лопату… ей… при… де… ла… ю… сбо… ку… при… со… ба… чу… ой, мама, – сипел он остатками воздуха, – и ме… т… лу… мет… лу… ей сза…ди… вотк… ну… поме… ло… встав… лю… И все начинали смеяться вместе с ним.