«...Расстрелять!», стр. 21

– Как вы мне… надоели… Бог ты мой! – стон Ярославны и вторая фраза: – Как вы мне насто… чертели… как вы мне настопиздели…

Кулиев, обалдевший, окровавленный, поворачивается и, имея за спиной докторские причитания, выходит.

Оставленный в покое док, страдая всем телом, кряхтит, устраивается, затихает, в мозгу его события теряют целесообразность, цепочки рвутся, мельканья какие-то, которые потом, перекосившись, оседают и тают, тают…

Особист, к этому моменту окончательно проснувшийся, злой как собака (доктор – зараза), сползает с верхнего яруса и выходит в отсек, где постояв какое-то время, поматерившись, он отправляется в соседнее помещение, заходит на боевой пост и находит там вахтенного:

– Телефон работает?

– Да.

– Позвони сейчас доку, и, как только он снимет трубку, дашь отбой, понял?

– Это можно.

У дока телефон в амбулатории. Звонок требовательный, долгий, не вылежишь: а вдруг командир звонит, таблетки ему нужны, дурню старому, чтоб у него почки оторвались.

Ругаясь площадно, док, в трусах, вползает на стол в позу телевизора, на четвереньках сползает через окошко в амбулаторию, ударяется коленкой (как и положено), шипит и с уничтоженным здоровьем подползает к телефону: «А-ле?» – и трубка вешается ему прямо в ухо. Ровно пять минут, дрожа эпителием, док виртуозно матерится с трубкой у рта. Особист к этому моменту уже стоит под дверью амбулатории и, присосавшись ухом, с блаженной рожей истинного ценителя слушает. Райское пение. Через пять минут («Погоди, пусть уснет хорошенько») процедура повторяется. Док фонтанирует, речевой запас у него, оказывается, гораздо богаче. Наконец, док выливается весь. Тысяч пять слов, никак не меньше. Да-а…

– А сейчас, – говорит особист, прищурившись, – скажешь ему: «Извините, я не туда попал».

– Ах ты курва! – кричит док; потом речь у него кончается, начинаются конвульсии, судороги, пена из ушей, затем он вешает трубку и смотрит вокруг. Кого бы убить? Садится, чтоб успокоиться. Успокоился. Дыхание глубокое, тоны сердца чистые, желудок мягкий.

Зажигает свет. Сейчас слетятся, как мухи на фонарь. С поносами, с запорами, с шишками, с гастритами, с жопами. Опять кто-то упал… не до конца, лучше б тебя мама не рожала!..

Особист находит Кулиева в умывальнике, где тот под струей лечит свой скальп, и стучит по его толстому заду.

– Давай, иди, доктор ждет. Уже можно. И не дай Бог, он тебя не перевяжет, мне скажешь…

– Разрешите, товарищ майор?

– Ну заходи, заходи, не тряси мошонкой. Ну, где тут твоя голова? Да-а… молодец. Были бы мозги, точно б вылетели. Садись сюда… О, Господи.

Спишь, собака!

Военнослужащего бьют, когда он спит. Так лучше всего. И по голове – лучше всего. Тяжелым – лучше всего. Раз – и готово!

Фамилия у него была – Чан, а звали, как Чехова, – Антон Палыч. Наверное, когда называли, хотели нового Чехова.

Он был строен и красив, как болт: большая голова шестьдесят последнего размера, плоская сверху; розовая аккуратная лысина, сбегающая взад и вперед, украшенная родинками, как поляна грибами; седые лохмотья, обмотав уши, залезали на уложенный грядкой затылок; в глазах – потухшая пустыня.

Герой-подводник. К тому же боцман. Двадцать календарей. Ненасытный герой.

Он все время спал. Даже на рулях. Каждую вахту.

Он спал, а командир ходил и ныл – пританцовывая, как художник без кисти: так ему хотелось дать чем-нибудь по этому спящему великолепию. Не было чем. Везде эта лысина. Она его встречала, водила по центральному и нахально блестела в спину.

Штурман появился из штурманской рубки, шлепнув дверью. Под мышкой у него был зажат огромный синий квадратный метр – атлас морей и океанов.

– Стой! Дай-ка сюда эту штуку.

Штурман протянул командиру атлас. Командир легко подбросил тяжелый том.

– Тяжела жисть морского летчика! – пропел командир в верхней точке, бросив взгляд в подволок.

Лысина спело покачивалась и пришепетывала. Атлас, набрав побольше энергии, замер – язык набок, и, привстав, командир срубил ее, давно ждущую своего часа.

Атлас смахнул ее, как муху. Икнув и разметав руки, Чан улетел в прибор, звонко шлепнулся и осел, хватаясь в минуту опасности за рули – единственный источник своих благосостояний.

Рули так здорово переложились на погружение, что сразу же заклинили.

Лодка ринулась вниз. Кто стоял – побежал головой в переборку; кто сидел – вылетел с изяществом пробки; в каютах падали с коек.

– П О Л Н Ы Й  Н А З А Д!  П У З Ы Р Ь  В  Н О С! – орал по-боевому ошалевший командир.

Долго и мучительно выбирались из зовущей бездны. Долго и мучительно, замирая, вздрагивая вместе с лодкой, глотая воздух.

С тех пор, чуть чего, командир просто выбивал пальчиками по лысине Антон Палыча, как по крышке рояля, музыкальную дробь.

– Ан-то-ша, – осторожно наклонялся он к самому его уху, чтоб ничего больше не получилось. – Спи-шь? Спишь, собака…

Оздоровление

Как ноготь на большом пальце правой ноги старпома может внезапно оздоровить весь экипаж? А вот как!

От долгого сидения на жестком «железе» толстый, желтый, словно прокуренный ноготь на большой пальце правой ноги старпома впился ему в тело. Это легендарное событие было совмещено со смешками в гальюне и рекомендациями чаще мыть ноги и резать ногти. Кают-компания ехидничала:

– Монтигомо Ястребиный Коготь.

– Григорий Гаврилович до того загружен предъядерной возней, что ему даже ногти постричь некогда.

– И некому это сделать за него.

– А по уставу начальник обязан ежедневно осматривать на ночь ноги подчиненного личного состава.

– Командир совсем забросил старпома. Не осматривает его ноги. А когда командир забрасывает свой любимый личный состав, личный состав загнивает.

И поехало. Чем дальше, тем больше. Улыбкам не было конца. Старпом кожей чувствовал – ржут, сволочи. Он прохромал еще два дня и пошел сдаваться в госпиталь.

Медики у нас на флоте устроены очень просто: они просто взяли и вырвали ему ноготь; ногу, поскольку она осталась на месте, привязали к тапочку и выпустили старпома на свободу – гуляй.

Но от служебных обязанностей у нас освобождают не медики, а командир. Командир не освободил старпома.

– А на кого вы собираетесь бросить корабль? – спросил он его.

Старпом вообще-то собирался бросить корабль на командира, и поэтому он почернел лицом и остался на борту. Болел он в каюте. С тех пор никто никогда не получал у него никаких освобождений.

– Что?! – говорил он, когда корабельный врач спрашивал у него разрешения освободить от службы того или этого. – Что?! Постельный режим? Дома? Я вас правильно понял? Поразительно! Температура? А жена что, жаропонижающее? Вы меня удивляете, доктор! Болеть здесь. Так ему и передайте. На корабле болеть. У нас все условия. Санаторий с профилакторием, ядрена мама. А профилактику я ему сделаю. Обязательно. Засандалю по самый пищевод. Что? Температура тридцать девять? Ну и что, доктор? Ну и что?! Вы доктор или хрен в пальто! Вот и лечите. Что вы тут мечетесь, демонстрируя тупость? Несите сюда этот ваш градусник. Я ему сам измерю. Н и х р е н а! Офицер так просто не умирает. А я сказал, не сдохнет! Что вам не ясно? Положите его у себя в амбулатории, а сами – рядышком. И сидеть, чтоб не сбежал. И кормить его таблетками. Я проверю. И потом, почему у вас есть больные? Это ж минусы в вашей работе. Где у вас профилактика на ранних стадиях? А? Мне он нужен живьем через три дня. На ногах чтоб стоял, ясно? Три дня даю, доктор. Чтоб встал. Хоть на подпорках. Хоть сами подпирайте. Запрещаю вам сход на берег, пока он не выздоровеет. Вот так! Пропуск ваш из зоны сюда, ко мне в сейф. Немедленно. Ваша матчасть – люди. Усвойте вы наконец. Люди. Какое вы имеете моральное право на сход с корабля, если у вас матчасть не в строю? Все! Идите! И вводите в строй.

Вот так-то! С тех пор на корабле никто не болел. Все были здоровы, ядрена вошь! А если кто и дергался из офицеров и мичманов, то непосредственный начальник говорил ему, подражая голосу старпома: