Сокол и Ласточка, стр. 15

— Выкати меня на террасу. Я должна тебе что-то сказать.

Когда они оказались снаружи, где дул ветер и шумели волны, тётя взяла его за руку. В её глазах стояли слёзы.

— Просто меня, Ники. Я старая азартная дура! Думала: какое увлекательное приключение, а это, оказывается, совсем не игрушки. Я втравила тебя в скверную историю. Кто мог засунуть в кресло эту мерзость?

На этот счёт у Фандорина было несколько версий, но в данный момент его больше занимало другое.

— Кто бы это ни был, ясно вот что. Во-первых, этот человек или люди — знают о сокровище и живо интересуются его поисками. А во-вторых, тому, кто прослушивал наши разговоры, известно, что мы с вами самозванцы и никакого ключа к тайнику у нас нет. Игра окончена. Нужно признаваться.

Синтия подумала немного, затрясла головой.

— Ничего подобного. Первое письмо, вспомни, ты читал глазами. А из второго прочёл вслух лишь самое начало. Потом батлер привёз чай и мы переместились на террасу. Тот, кто нас подслушивал, не может знать, что мы блефуем. Когда мы вернулись в каюту, говорил в основном Делони, а мы с тобой больше слушали и демонстрировали, будто нам всё известно…

Она права, подумал Ника. Так и есть.

— Во что я тебя впутала! — пролепетала тётя. — Мне это не нравится, совсем не нравится! Я ладно, у меня никого нет, но у тебя семья… Хочешь, я вернусь в каюту и во всём сознаюсь? К чёрту сокровище! Тем более ты прав: мы всё равно не знаем, как его искать. Вези меня к ним! Мы сходим с дистанции.

Магистр истории смотрел на линию горизонта, над которой розовыми перьями пушились облака, и не спешил соглашаться.

— …Нет, — сказал он наконец. — Если я сойду с дистанции, это будет терзать меня всю оставшуюся жизнь.

— Меня тоже! — прошептала старая леди. — Будь что будет, Ники. Британцы не отступают.

Она протянула ему свою костлявую, морщинистую руку, и Фандорин пожал её.

— А русские не сдаются, — с тяжёлым вздохом молвил он.

ЛЁГКИЙ ФРЕГАТ «ЛАСТОЧКА»

(весна 1702 г.)

Глава первая

Жизнь и суждения Андоку-Минхера-Каброна-Трюка

Меня зовут Трюк. Бoльшую часть своей долгой и грустной жизни я провёл в странствиях.

Это имя я носил не всегда. «Трюком» нарёк меня штурман Ожье, грешную жизнь которого я опекал как умел последние одиннадцать лет. До того я жил с лейтенантом английского флота Бестом и звался «Каброн». Бест был неплохим малым, но очень уж азартным, никогда не умел вовремя остановиться. Я заботился о нём, как о родном, а он проиграл меня французскому штурману в карты, наврав, что я умею ругаться. Вот уж чего бы я ни в коем случае себе не позволил, даже если б устройство моей гортани позволяло имитировать человеческую речь! Учитель говорил: «Произносящий бранные слова отягощает свою карму».

О чём бишь я? Ах да, об именах.

До Каброна я был Минхером и жил на голландском бриге «Святой Лука». Он погиб со всей командой во время жестокого шторма близ Минданао. Никогда не забуду ужасной картины: обломок мачты среди вспененных гребней; несколько прицепившихся к нему людей. Один за другим, обессилев, они разжимали пальцы и уходили в пучину — кто с именем Господа на устах, кто с проклятьем. Первый из моих питомцев, капитан Ван Эйк, да упокоят его бедную душу Всеблагий Будда, Иисус Христос и духи предков, утонул молча. Потом ещё два дня я просидел на куске дерева, готовясь к встрече с Вечностью, но судьба распорядилась иначе. Буря стихла, и меня подобрал английский корвет. Человек в синем камзоле протянул ко мне руки с кормы ялика и не рассердился, когда я из последних сил клюнул его в висок. «Cabron! — воскликнул он. — Да ты с характером, райская птица!». Но лейтенанта Мортимера Беста я, кажется, уже поминал.

Осталось сказать, что первое моё имя было Андоку.

Конечно, я его носил не с самого рождения. Откуда взяться имени у птенца? Бедные мои родители были обыкновенные, скромные попугаи. Если б они обладали способностью мыслить, нипочём бы не поверили, какая страшная участь уготована их круглоглазому малышу, которого выдул из гнезда ураганный ветер, нередкий в моих отчих краях.

Будучи крохой, я, разумеется, ничего этого не запомнил, но Учитель потом рассказал мне, как всё произошло.

Он сидел под деревом гинкго, не обращая внимания на ярящийся тайфун, и размышлял о глубинной сути вещей, когда на голову ему вдруг свалился маленький пищащий комочек. Учитель положил меня на ладонь и испытал сатори.

Вот она, глубинная суть вещей, не подумал, а ощутил Он, бережно касаясь пальцем взъерошенных мокрых пёрышек и разинутого клюва. Этот плевочек, жаждущий жизни, такая же часть вселенской энергии, как я. Учитель наполнился праной и стал ещё сильнее.

В благодарность за озарение Он взял меня в ученики. Спас мою крошечную жизнь, взрастил меня, сделал тем, кем я являюсь. И дал имя Андоку, «Мирное Одиночество», тем самым предугадав, а может, и предопределив мою дальнейшую судьбу.

Повезло мне в тот день или нет, сказать трудно. Бывают минуты, когда я жалею, что не разбился о землю в младенчестве. Но бывает и наоборот. «Жизнь одновременно ужасна и прекрасна, — говорил Учитель. — Ужас тоже благотворен, ведь без него не было бы Красоты». С этим, как говорится, не поспоришь.

Впрочем, Учитель редко говорил вещи, которые хотелось бы оспорить. Хотя, возможно, именно они были самыми важными.

Не знаю, сколько Ему было лет. Возможно, Он сам не мог бы с точностью это сказать. Или же не счёл нужным помнить как нечто малосущественное. Но не сто и не двести, а гораздо больше, в этом я уверен. Посреди нашего рукотворного острова был курган, в кургане подземная усыпальница, а в самой её глубине — саркофаг с телом древней императрицы. Учитель как-то обмолвился, что знавал её лично и что она была лучшей из женщин.

Однако следует рассказать об удивительном месте, где я появился на свет. О заколдованном острове, на который мне, увы, нет возврата.

Там, как повсюду на земле, существовали день с ночью, всходило и заходило солнце, лето сменялось осенью, а осень зимой, но там не было времени. Оно не двигалось. Во всяком случае, так казалось мне. Я менялся, я познавал мир, но сам мир вокруг меня оставался неизменным.

Кажется, я ещё не сказал, что родился в Японии, неподалёку от древней столицы. Получается, что моя родина — остров, расположенный внутри другого острова. Будто сон, увиденный во сне. В далёкую-предалёкую эпоху, которой я не могу помнить, но которую помнил Учитель, умершего императора или императрицу хоронили особенным образом: вокруг погребального кургана рыли ров, а то и два, наполняли их водой, и людям навсегда, на вечные времена запрещалось ступать на землю этого искусственного острова. Вся центральная часть японской земли покрыта такими заповедными островками, они называются «кофуны». Вокруг стоят дома, идёт обыкновенная жизнь, но никто и никогда не пересекает тёмно-зелёную воду запретного рва. И никто наверняка не знает, что творится на территории кофуна. Так продолжается тысячу лет. Удивительный всё-таки народ японцы.

Мой остров был из числа крупных. От одного его конца до другого было три с половиной минуты неторопливого лёта или примерно 400 человеческих шагов.

Когда у меня окрепли крылья и я смог взглянуть на кофун сверху, я увидел, что формой он напоминает замочную скважину (хоть и не знал тогда, что это такое): овал, насаженный на клин — либо клин, вонзившийся в овал. Не знаю, что означает эта символика, так и не удосужился спросить у Учителя. Полагаю, соединение мужского и женского начал, что-нибудь в этом роде.

Мой родной остров сплошь зарос деревьями, а от внешнего мира, летать над которым мне не позволялось, он был отделён двумя рвами, меж которых зелёным бордюром располагалась лесистая полоска земли.

Впоследствии я узнал, что о зачарованных курганах у японцев ходят самые невероятные легенды. Будто бы там обитают злые духи, в густой траве ползают исполинские ядовитые гады, а на ветвях сидят калавинки — полу-девушки, полу-птицы.