Бегемот, стр. 14

Хотя иногда руки опускаются.

И у Бегемота тоже.

Видели бы вы, как они у него опускаются: он — крупный, белый, а они медленно так поползли, поползли и достигли пола.

О, хрустнувшая хризантема моей души! — говорю я ему в такие минуты. — Знаешь ли ты, что величаво-спокойное, проще говоря, лирично-эпическое повествование более подходит твоему невыразимому отчаянию. Кстати, в такие минуты я почему-то представляю тебя старым, толстым и на одной ноге.

Вторая у тебя смачно оторвана на службе короля Георга. Но ты опираешься на плечи молодых своих собратьев и орешь им: «Сарданапалы! Мухины дети! Все очком будете у меня воду пить! И им же верблюжьи колючки носить с места на место!» — а потом ты успокаиваешься и рассказываешь им о пулях-штормах-парусах и о том, как ты водил по морям отечественные тральщики, и на глазах у них блестят романтические слезы, каждая величиной с австралийскую виноградину.

И сейчас же руки у Бегемота возвращаются на прежнее место.

И в глазах появляется блеск, который я считаю совершенно нормальным для современного военнослужащего: будто вскрыли старинный сундук, а там — «пиастры! пиастры!».

Это ли не повод вспомнить о душе?

Душе военного, я разумею.

То-то весело было бы для какого-нибудь исследователя ее отыскать, обнаружив при этом незначительные ее размеры в сочетании снесомненными ее качествами, — наивностью, невинностью, светлостью.

Душа военнослужащего — это то, что растет у него всю жизнь.

И в конце жизни значительную часть ее составляет честь и совесть или то, что он вкладывает в эти понятия.

Исключение составляют генералы, которые всю жизнь существовали при чем-нибудь вкусненьком.

Им в душе отказано.