72 метра, стр. 173

СЕМЬДЕСЯТ ДВА МЕТРА

Эй, приятель, как мне хочется иногда, чтоб ты был большим и счастливым. И не то чтобы просто большим, а и совершенно, невозможно огромным, размером с Юпитер или Сатурн, тогда б ты мог почувствовать кривизну окружающего пространства и всякие там глупости относительно времени как категории, и тогда ты мог бы подержать в ладонях нашу Землю, удивившись заодно ее незначительной, для небесного тела, величине и хрупкости во всяческих проявлениях

Ах! Ах! Ах!

Ты бы был тогда свободным человеком. Боже ж ты мой! Абсолютно, совершенно свободным, постигающим законы, может быть даже гармонии.

И никто бы тебя ни к чему не принуждал — ни люди, ни обстоятельства. И ты бы плыл и плыл к далеким звездам, совершенно не пугаясь разлетающейся Вселенной, и ты смеялся бы, подставляя метеоритам то одну, то другую щеку.

Конечно, можно быть и большим — конечно можно, чего бы не быть, — но я тут должен заметить, что все чаще и чаще ты, приятель, становишься маленьким, мелким в некоем роде, превращаешься в каплю и падаешь в лужу, чтобы жить там жизнью инфузорий, и из этой лохани никакими силами мне тебя не достать.

А там ведь страшно, среди гидр и фазалий. Там ведь ползают с открытыми ртами и сосут дерматин, упавший сюда на прошлой неделе.

Там подкарауливают, выслеживают, подсиживают, подстерегают друг друга, там нападают, ставят к стенке, отбирают последнее.

Ненавижу я все это до хрипоты, до кашля, колотья и боли за грудиной. Почти так же я ненавижу противогаз и то, что в нем надо бежать двадцать четыре километра, и пот, стекающий по щекам, и то, как он собирается залить ноздри, глаза, и то, что надо, добежав, сейчас же сменить фильтрующий противогаз на изолирующий и броситься с лопатой на кучу песка и перебрасывать ее в течении часа, извиваясь всем телом, отпихивая локтями раскаляющийся ре генеративный патрон на кожаный ремень — только так и можно избежать ожогов на животе.

Все это бредни, конечно, россказни умалишенного, сладкие сладкие частности. Там, наверху, на поверхности, когда-то случались подобные частности, и теперь оказывается, что все они были сладкие. Так что не обращай на меня внимания, приятель, это я так…

… а на первом уроке в первом классе мы учились вставать и закрывать парту. После этого урока мы сейчас же перезнакомились и немедленно переженились. Жен распределили мгновенно.

Я не успел заявить о своих притязаниях, и мне отошла очень маленькая и очень красивая девочка-татарочка с огромным белым бантом.

А я хотел жениться на Миле Квоковой, которая досталась Андрею, с которым мы тут же подрались.

Потом я дрался за Таню Погорелову и еще за кого-то.

А потом мне заявили, что если уж жен распределили, то и нечего тут, и я смирился.

А девочка-татарочка всегда дожидалась меня после урока и на перемене брала меня за руку. Если б я предложил ей съесть жука, она бы съела.

У нее были большие и влажные глаза. Она смотрела на меня снизу вверх, потому что я был выше на целую голову. Она подходила ко мне чуть дыша, брала за руку и смотрела в глаза очень-очень долго. А потом мы бегали на школьный двор, где я кормил ее тутом. Я набирал ягоды в ладошку и запихивал ей в открытый рот. Это было очень приятно, потому что ее губы касались моей руки и они были очень мягкие, а я напускал на себя строгость и делал себе заботливый вид. Я говорил ей: «Давай закричим», — и мы кричали. А в классе она подходила сзади и смотрела, как я пишу в тетради. Она смотрела так, будто я художник и рисую картины совершенно ей недоступные, а меня это почему-то раздражало, и я кочевря жился как только мог.

Она сразу поверила, что я ей подарен, отдан навсегда в собсгвенность, но при этом она, как мне теперь представляется, все же опасалась, что эта собственность может взмахнуть крыльями и улететь, и на этом простом основании она подходила ко мне, как к стае голубей, бережно и осторожно. Чтоб не спугнуть.

Говорила она мало, никогда ни на чем не настаивала и с величайшей готовностью участвовала во всех тех бесчисленных безобразиях, которые я только мог ей предложить.

Мы лазили на деревья и прыгали с них, мы хоронили бабочек и таскали гусениц, мы залезали в лужи и рылись в земле…

… память моя, ты подсовываешь мне все эти глупости в такие минуты, когда нужно продираться сквозь трубопроводы, давить мышцы, кости, лицом тянуться к воздушной подушке, потому что везде в отсеке вода и в нее одна за другой уходят лампочки аварийного освещения, а вокруг тебя уже плавают несколько человек, барахтаются, им тесно, и плещутся какие-то предметы, которые то и дело касаются твоей щеки, а люди — и их головы торчат рядом с твоей головой — отплевываются, дышат тебе в лицо, а ты должен сказать им: «Тихо! Сейчас будем выбираться. Петров! Нырнул, и через люк на среднюю палубу, а там по поручню и до двери. Проверь — открыта или нет». — И он ныряет Он не думает. Ему некогда. За него думаешь ты. Ты для него и папа, и мама, и Бог…

… это я ходил за чаем. Был такой чай за пятьдесят две копейки. Бабушка здорово его заваривала: по всей квартире растекался густой аромат. Сейчас так не пахнет ни один чай. Она ставила его на газ на железку в фарфоровом чайнике, а я должен был следить за тем, чтоб чай не вскипел. Когда все чаинки всплывали и образовывали наверху шапку, следовало потушить…

… а вот и Петров. Прошла, кажется, вечность с того момента, как он ушел под воду.

— Ну?

— Есть проход и воздуха там больше.

— Поместимся?

— Да.

Умница. Значит, он пронырнул не только до двери, но и за дверь и там еще метров пятнадцать до воздушного пузыря. Отдышался и назад. Умница. Не хочется думать о том, что было бы если б он не нашел этот чертов пузырь.

— Все за Петровым в соседний отсек! Быстро! Интервал две секунды! — и вот уже все мы уходим под воду один за другим. Я — последний.

Темно. И в этой темноте нужно соблюдать объявленный интервал, а то получишь ногой по голове от плывущего перед тобой.

Никогда не думал, что мне придется вслепую нырять в воду внутри подводной лодки. Мы делаем это находясь почти у подволока. Над нами только трубы, и до них всего только сантиметров пятнадцать.