Убийца, мой приятель (сборник), стр. 69

Из показаний всех свидетелей явствовало, что подсудимого нельзя назвать человеком дурным или злым. Это был чувствительный и воспитанный молодой человек. Склонность к меланхолии у него была очень сильная. Тюремный священник заявил, что имел несколько бесед с Паркером. Священник говорил, что у Паркера совершенно отсутствует нравственное чувство и что он не может отличить добро от зла. Два врача-психиатра свидетельствовали Паркера и высказали мнение в том смысле, что он ненормален. Мнение это основывалось главным образом на заявлении подсудимого, отказывавшегося сознаться в том, что он сделал злое дело.

– Мисс Гровз обещала выйти за меня замуж, – твердил он, – она была моя, и я мог сделать с нею всё, что хотел. Таково моё убеждение, и только чудо может заставить меня от него отказаться.

Доктор попробовал с ним спорить:

– Представьте себе, что у вас была картина. У вас эту картину украли. Что вы будете делать, чтобы вернуть картину себе?

– Я потребую, чтобы вор отдал мне мою собственность назад, а если он откажется, то я убью его без малейшего зазрения совести.

Доктор сказал, что это рассуждение неправильно. Зачем же существует закон? Надо обращаться к защите закона, а не самоуправничать.

Паркер, однако, не согласился с доктором:

– Меня не спрашивали о том, хочу ли я родиться на свет. Ни один человек в мире не имеет права судить меня.

Из этого разговора доктор вывел заключение, что в Паркере моральное чувство до чрезвычайности извращено. Но такое рассуждение, по моему мнению, ошибочно. Если мы будем идти по этому пути, то окажется, что злые люди не ответственны за свои злые дела, всех их придётся признавать безумцами и освобождать от ответственности и наказания.

Барон Мартин в своём председательском резюме стал на точку зрения здравого смысла. Он указал на то, что чудаков и эксцентриков в мире видимо-невидимо и что если всех их признать безумными и невменяемыми, то общество окажется в опасности. По закону сумасшествие равно отсутствию сознания. Невменяемым может быть назван лишь такой преступник, который, совершая преступление, не знал, что делает. Но Паркер знал, что делал. Он доказал это, сказав, что его ждёт виселица.

Барон согласился с мнением присяжных, вынесших обвинительный приговор, и приговорил Паркера к смертной казни.

На этом дело и кончилось бы, если бы барона Мартина вдруг не охватили сомнения. Сам он прежде был глубоко убеждён в виновности подсудимого и вёл процесс твёрдой рукой, но его смутили показания психиатров. Совесть барона заговорила. А что, если он ошибся и приговорил к смерти невменяемого человека? Весьма вероятно, что, мучась этими мыслями, барон Мартин не спал целую ночь, ибо на следующее же утро он написал письмо Государственному секретарю, в котором излагал свои сомнения и просил его пересмотреть дело. Государственный секретарь, внимательно прочтя дело, готовился утвердить приговор суда, но накануне смертной казни какие-то лица – люди, лишённые всяких медицинских знаний, – посетили Паркера в тюрьме и затем донесли властям, что Паркер обнаруживает все признаки безумия. Государственный секретарь отложил смертную казнь и назначил комиссию из четырёх знаменитых психиатров. Все четыре врача освидетельствовали Паркера и единогласно заявили, что он вполне здоровый человек. Но есть неписаный закон, в силу которого отсрочка смертной казни равна помилованию, и поэтому смертная казнь была заменена для Паркера пожизненными каторжными работами. Так или иначе, но это смягчение участи убийцы успокоило совесть общества.

1901

Литературная мозаика

С отроческих лет во мне жила твёрдая, несокрушимая уверенность в том, что моё истинное призвание – литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и чёткую работу нашей почты.

Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свёрнутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрёпанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.

С семнадцати и до двадцати трёх лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры – ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чём угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слёзы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошёлся со мной в оценке моих произведений, а неразделённые восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.

Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу [58], я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из её судов?

Из Англии вам должно, капитан, отплыть
В Мадеру – бочки с солониной там сгрузить.
Оттуда в Тенериф вы сразу курс берите:
С канарскими купцами востро ухо держите,
Ведите дело с толком, не слишком торопитесь,
Терпения и выдержки побольше наберитесь.
До Калабара дальше с пассатами вам плыть,
И на Фернандо-По и в Бонни заходить.

И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что всё это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал – излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!

Но всё сказанное – лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство – небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы моё имя бессмертным. Я купил несколько дестей [59] писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырёк чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.

вернуться

58

Сайлас Вегг – персонаж романа Чарлза Диккенса «Наш общий друг».

вернуться

59

Десть (от персидского слова «dasta» – связка, пучок) – старая русская единица счёта писчей бумаги, содержащая 24 листа; употреблялась до введения метрической дести, равной 50 листам; 20 метрических дестей составляют одну стопу.