Самая темная ночь, стр. 30

— Какой тайник? — спросил Матвей.

— Что спрятано? — Дэн, до этого момента совершенно спокойный, вдруг начал проявлять нетерпение.

— Тайник. — Туча посмотрел на Матвея. — Там полки такие толстые, в торце сантиметров десять, не меньше. Я сначала подумал, что это просто трещина. Ну от удара или от старости. Хотел посмотреть, как можно назад приделать, а оказалось, что это не трещина, что панелька эта торцевая вынимается, а внутри — тайник.

— А в тайнике что? — Глаза Гальяно загорелись алчным огнем. Небось уже нафантазировал себе бесценных сокровищ, спрятанных в библиотеке.

Матвею и самому было интересно, что же такое откопал Туча. Ведь тайники создаются не просто так.

— А в тайнике вот это. — Из-за пояса штанов Туча вытащил какую-то книжицу, положил ее в центр покрывала.

— Книжка? — Гальяно разочарованно вздохнул.

— Это не книжка. — Дэн взял находку в руки, раскрыл. — Это дневник.

— Чей дневник? — Матвей подсел поближе, заглянул Дэну через плечо.

Это и в самом деле был дневник. Местами потертая кожаная обложка, пожелтевшие от времени, но все еще плотные страницы, исписанные крупным, порывистым почерком, а на первой странице — от руки нарисованный, готовый ринуться в атаку вепрь, точная копия того, что на экслибрисе.

— Это дневник графа Шаповалова. — Дэн пробежался пальцами по рисунку.

— Которого из двух? — уточнил Гальяно.

— Андрея, — сказал Дэн уверенно. — На его экслибрисе нарисован вепрь, а на экслибрисе его брата — волк.

— Странно как-то. — Матвей в задумчивости взъерошил волосы. — Фамилия одна, а экслибрисы разные.

— Да, странно. — Дэн перевернул страницу, сказал задумчиво: — Может, ответ здесь. Туча, ты уже читал?

— Когда? — Тот пожал плечами. — Я же все время был с вами.

— В таком случае предлагаю не откладывать дело в долгий ящик! — Гальяно поерзал, устраиваясь поудобнее. — Читай, Киреев, что там этот граф написал!

Дневник графа Андрея Шаповалова

1908 год

Завтра идем с Игнатом в ночное! Отец долго не хотел отпускать, но Игнат его уговорил. Есть у него такой особенный дар — влиять на людей. Вот и отец, со мной строгий и несгибаемый, с Игнатом становится мягким, как воск, соглашается со всем. Пусть не сразу, но соглашается. Два дня всего понадобилось, чтобы категоричное отцовское «нет» превратилось сначала в осторожное «я подумаю», а потом и в долгожданное «ваша взяла!».

— Шкурой за мальчишек отвечаешь, Степка! — Отец смотрел на старшего конюха и хмурил густые брови так, словно и в самом деле собирался спустить с ни в чем не повинного Степки шкуру.

Степка кивал, мял в руках картуз, заверял отца, что ничего страшного с «их сиятельствами» не приключится. Что ж с ними может приключиться?! Места кругом тихие, лихих людей не водится, а работу свою он знает.

Помню, Игнат взглянул на меня насмешливо, сощурил свои синие глаза так, что сразу стало ясно — не будет у несчастного Степки спокойной ночи, брат задумал что-то эдакое. Он всегда был горазд на придумки. Куда мне до него!

— Шкурой отвечаешь! — еще раз пригрозил отец, но хмуриться перестал, смотрел на нас с Игнатом задумчиво и лишь самую малость встревоженно. — Выросли-то как пострелята! — Он потрепал по волосам сначала Игната, как старшего, потом меня, как младшего. — Восемнадцатый год одному, семнадцатый — другому. Летит время… — В глазах отца, мужественного и несгибаемого, блеснула слеза.

Я знал, о чем он подумал. Меланхолию и тоску отец позволял себе лишь при воспоминаниях о нашей покойной матушке.

Мама ушла от нас ранней весной после долгой и несправедливо мучительной болезни. Добрейшая, чудеснейшая, в жизни ничего плохого никому не сделавшая и не пожелавшая, мама умирала в адовых муках. Сам я видел лишь малую толику тех мук. В последние недели перед смертью мама была уже так слаба, что, считай, не приходила в сознание. Нас с Игнатом к ней не пускали, берегли то ли ее, то ли нас от лишней боли. Только вот уши нам заткнуть никто не мог, и я слушал. Обрывки тихого разговора отца с доктором Зосимом Павловичем, встревоженное перешептывание челяди. Слово за слово складывалась страшная картина маминого угасания. И фоном — всеобщая беспомощность, неспособность не то чтобы излечить, избавить от страданий. Вот тогда от кормилицы я в первый раз и услышал про ведьмака.

Нет, кормилица называла этого загадочного человека уважительно — знахарем, ведьмаком его называл отец. Он, человек образованный и просвещенный, даже слышать не желал про «какого-то грязного мужика, возомнившего себя эскулапом». И в категоричности его мне чудилось что-то странное, слышалась какая-то застарелая боль. А может, все это мне лишь только чудилось? Потому как не было у меня той особенной прозорливости, которой отличался Игнат, мой старший брат.

Мы не были с ним похожи ни в чем. Он высокий, широкоплечий, со смоляными вьющимися волосами и глазами такими синими, что ни одна девица не могла пройти мимо такой красоты. Застывали, точно параличом разбитые, ахали, наливались румянцем. Игнат был красив особенной, тревожащей дамские сердца красотой. Он знал это и умело пользовался. Отчасти этим и был обусловлен его дар убеждения. Попробуй отказать, когда тебя просит сам ступивший с небес Аполлон.

А я… Я был самый обыкновенный. Был и есть. Невысок, Игнату по плечо, русоволос, бледнокож, темноглаз. Кормилица говорит, что я — копия матушки. Врет, наверное, по доброте душевной не хочет обижать, сравнивая с Игнатом. Мама была красавицей, нет во мне и сотой доли от ее обаяния.

Нет, я не жалуюсь! Не жалуюсь и не виню никого в том, что от родителей мне не досталось только самое лучшее, просто пытаюсь познать себя, научиться видеть мир в тех же ярких красках и мельчайших деталях, в которых видит его Игнат. Может, оттого и присматриваюсь к людям с излишней внимательностью, может, оттого отец в шутку и называет меня философом.

Как бы там ни было, но, когда кормилица, уже в который раз, завела разговор о знахаре, я успел разглядеть тень мучительных сомнений, коснувшуюся отцовского лица. И сомнения эти были связаны не с тем, что он вверит жизнь любимой супруги в руки безграмотного мужика, а с чем-то куда более глубоким. Вот только, чтобы проникнуть на такие глубины, моей прозорливости не хватало.

И все-таки он появился в нашем доме. Человек, которого отец не любил и не признавал за лекаря. Я хорошо запомнил тот день. Это был последний день маминой жизни.

Он пришел незваным, не побоялся гнева графа Шаповалова. Высокий, крепкий мужик, еще не старый, но уже полностью седой, отличающийся какой-то особенной, несвойственной простолюдинам статью, спокойный и уверенный. Он пришел, как к себе домой, лишь на мгновение замер перед утратившим дар речи отцом, кивнул сдержанно, не по-холуйски.

— Она хочет меня видеть! — Гость посмотрел на свои мозолистые ладони, точно держал в них что-то дивное, недоступное чужим взглядам. — Я долго ждал, что ты одумаешься.

Он смел смотреть отцу в глаза и разговаривать с ним как с равным. Он смел, а отец не посмел его остановить, лишь устало и безнадежно махнул рукой, отвернулся к окну. К странному гостю бросилась кормилица, засуетилась, запричитала. Мужик коснулся ладонью ее головы, и она вдруг успокоилась, замолчала. Так они и шли молча: впереди кормилица, а следом он. Его тяжелые шаги еще долго были слышны в глубине дома, а потом хлопнула дверь, и все стихло.

Его не было долго. Я устал ждать, но ни за что не хотел пропустить его появление. В душе еще теплилась надежда на чудо, на то, что этому необразованному мужику удастся то, что не удавалось медицинским светилам.

Чуда, увы, не случилось, а что случилось, я до сих пор вспоминаю с недоумением и страхом. Знахарь появился в комнате внезапно, точно подкрался на легких кошачьих лапах, бросил на меня быстрый взгляд, велел: