Жестокое милосердие, стр. 80

Они тихо переговариваются между собой, я же снимаю с углей котелок подогретого бульона. Как хочется упасть на искалеченное тело Дюваля и разрыдаться!.. Вместо этого я ставлю чашку с бульоном на поднос, добавляю кусочек хлеба и, расправив плечи, несу все это к постели.

— Есть новости, — говорю я ему.

Он отказывается от пищи, но я непреклонна:

— Пока не поешь, ни слова не скажу!

Дюваль переглядывается с Чудищем, и я вижу, что подобная трата сил кажется ему излишней. Он уже примирился с тем, что умирает. Более того, смерть ему куда милей перспективы остаток дней пролежать беспомощным полутрупом, не способным двигаться без посторонней подмоги. Вот только меня это решительно не устраивает, и я вкладываю ему в руки ложку.

— Рассказывай, — ворчит Дюваль, поднося ее ко рту.

— Французы нарушили границу. Они вторглись в Бретань и взяли Ансени, Фужер и Витрэ.

Ложка замирает в воздухе.

— Наследные владения маршала Рье?

— Вот именно, — говорю я.

Кто-то из мужчин присвистывает, то ли Чудище, то ли де Лорнэй.

— Ты ешь давай, — велю я и, дождавшись, чтобы он проглотил еще ложку бульона, продолжаю: — Капитан Дюнуа полагает, что мы можем использовать это обстоятельство для примирения с маршалом Рье.

— Незачем ей искать примирения с Рье, — яростно произносит Дюваль. — Пусть потребует, чтобы он сам явился к ней, моля о прощении! Нельзя, чтобы она ехала к нему первая!

Поневоле спрашиваю себя, кто это на самом деле говорит — Дюваль или отрава. Не таково у герцогини положение, чтобы чего-то требовать. И я говорю:

— Мне не по сердцу маршал Рье и то, что он натворил, но если есть шанс привлечь на свою сторону союзника, почему ей хотя бы не подумать об этом?

— И как собираются осуществить примирение? — спрашивает он.

— Поедут в Нант, чтобы убедить его вернуться под знамена герцогини и повести ее войска против французов.

Дюваль откусывает хлеба:

— А Крунар что сказал?

— Предложил ей запереться в Геранде и ждать помощи, но Дюнуа и сама государыня с ним не согласились, и их мнение возобладало.

— Когда они выезжают?

— Завтра на рассвете, — говорю я ему. — Пока ни в Нанте, ни при французском дворе еще не проведали об их плане.

У него вырывается ругательство:

— Неужели они не понимают, что, скорее всего, едут прямо в ловушку?

— Не говоря уже о том, что французы орудуют на нашей земле, то есть наверняка разослали во все стороны шпионов и дозоры, — добавляет Чудище. — Отряд-то хоть большой будет?

— Нет. Человек двадцать, не более.

Чудище кивает:

— То есть любой французский разъезд перебьет их, как кур.

Дюваль роняет голову на подушку:

— Во имя пяти ран Христовых, ну и выбрал же я время, чтобы лежать тут отравленным!

— Отравленным?! — Де Лорнэй сжимает в кулаке игральные кубики, которых так и не выпустил, и делает шаг в мою сторону.

Что еще хуже, Чудище поднимает огромную голову и смотрит на меня больными глазами, так, словно я жестоко предала и Дюваля, и его самого.

— Да не я это! — рычу в ответ. Они молчат, и я взываю к их разуму: — Подумайте наконец! Если бы это я его отравила, побежала бы сегодня за вами?!

Кажется, это наконец действует, хотя де Лорнэй и продолжает коситься на меня с мрачной угрозой. Я отношу опустевший поднос на столик возле камина, а Дюваль уже составляет новый план действий:

— Чудище, де Лорнэй, когда уйдете отсюда, ступайте без промедления к Дюнуа. Делайте что хотите, но вы должны быть в отряде, который выедет в Нант. Исмэй!

Я подбегаю.

— Я хочу, чтобы и ты поехала. Будь при герцогине неотлучно, как щит… которым ты действительно можешь оказаться. Не отходи от нее ни на шаг!

— Господин мой, но это не то, для чего посылал меня монастырь, — вырывается у меня.

Хотя, если по совести, я теперь сама толком не знаю, чего требует мой долг перед обителью. Я вспоминаю услышанное от ведьмы-травницы: «Ты взялась служить темному Богу, деточка, но помни — и Ему не чуждо милосердие».

Дразнила она меня или пыталась утешить? И вот, значит, каково Его милосердие? Уж не в том ли оно заключается, что мне не придется убивать Дюваля, ибо он и так умирает от яда? Воистину — темный Бог.

— Может, и не затем, — говорит он. — Но я уверен, знай монахини о ее планах, именно этого и ждали бы от тебя.

Я не отвечаю, и он поворачивается к Чудищу:

— Сделайте так, чтобы она поехала с вами. Плевать, что я болен, плевать, что скажет Крунар или Дюнуа! Везите ее в мешке, если придется. Поклянитесь мне в этом!

— Я клянусь, — рокочет низкий голос Чудища.

Дюваль поворачивается ко мне:

— Я всю жизнь на это положил, Исмэй. Всегда защищал герцогиню, а теперь больше не могу. Друзья мои, прошу, доведите дело до конца вместо меня!

И я не способна отказать, ведь вполне может быть, что это его последняя воля.

— Хорошо, — шепчу. — Я сделаю это.

По телу Дюваля пробегает легкая судорога, как если бы до сих пор его силы поддерживала одна только решимость препоручить нам сестру. Наши взгляды встречаются.

— Спасибо, Исмэй.

Когда Чудище и де Лорнэй нас оставляют, Дюваль, обессиленный, с серым лицом, откидывается на подушки. Весь день мне до смерти хотелось показать ему перстень Крунара и поведать о том, что с ним связано, но бедняжка совсем ослаб — на что ему еще одна забота?

— Ты бы поспал хоть немного, господин мой. Успеем еще поговорить, когда проснешься.

Он что-то произносит, но я не могу разобрать.

— Что ты сказал? — спрашиваю я, наклоняясь к нему.

— Если, — повторяет он громче. — Если проснусь.

Я глажу его по щеке. Недельная борода царапает мне ладонь, но я чувствую, что он так и горит.

— Не плачь, — говорит Дюваль.

Я утираюсь свободной рукой:

— Я не плачу, господин мой.

— Ляг ко мне…

Я не знаю, чего он от меня хочет: чтобы я согрела его своим теплом — или возлегла с ним как с мужчиной.

— Говорят, это самая величественная и блаженная смерть — на ложе с прислужницей Смерти.

Он улыбается совсем как прежде, и что делается у меня в душе, никакими словами передать невозможно. Я хочу заверить его, что он ни в коем случае не умирает, но горло сужается в спазме, и слова наружу не идут. Да и произнести заведомую ложь я просто не в силах.

— Господин мой, — шепчу, — ты слишком болен.

Он замолкает, я же, напротив, готова кричать от тоски и сожаления.

Поздно!.. Слишком поздно!.. Мне хочется в полный голос проклясть и богов, и святых, и само Небо. Вместо этого я расшнуровываю платье, и оно опадает на пол, тихо шурша. Я отстегиваю ножны от голени и запястий. Оставшись в одной рубашке, я откидываю покрывала и ложусь подле Дюваля в постель.

Его объятия готовы принять меня, и когда я оказываюсь в них, весь остальной мир перестает быть. Кожа и мышцы на его руках подергиваются от действия яда, но он притягивает меня вплотную и устраивает мою голову у себя на плече. Наши тела соприкасаются, разделенные лишь тонкой тканью моей сорочки.

Его сердце бьется немыслимо быстро, так, словно он только остановился после долгого бега. Пытаясь хоть как-то умерить это биение, я кладу ладонь Дювалю на грудь и чувствую грубые бугры и впадины шрамов. Он улыбается и накрывает мою руку своей. Хочет поднести ее к губам и поцеловать, но пальцы не слушаются. Я жмусь к нему, обнимаю его за шею, за плечи. Мне хочется быть ближе, еще ближе к нему.

Это все, что нам с ним остается. Это уже больше того, о чем я когда-либо отваживалась мечтать.

Только я мечтала о счастье, а не о горе и гибели.

ГЛАВА 48

Ночью я ни на миг не смыкаю глаз. Я не желаю терять ни единого мгновения из той малости, что отпущена мне с Дювалем. Лишь перед самым рассветом отваживаюсь покинуть его, двигаясь медленно-медленно, чтобы не разбудить. Я задерживаю дыхание, отползая по тюфяку, но он не открывает глаз. Он крепко спит. Его дыхание поверхностно, на горле бьется жилка, бьется уверенно, хотя и не сильно. О Мортейн, как же сурово Твое милосердие! Мне и пальцем пошевелить не придется, а уже к закату Дюваля не станет.