Здесь мертвецы под сводом спят, стр. 11

– Как странно, – заметила я, вздрогнув. – Кто бы он ни был, он в этой самой комнате.

И это действительно было так, мистер Галстук-с-булавкой – теперь, когда глаз приспособился, его легко было заметить, – перебирал бумаги в окне моей химической лаборатории: комнаты, заброшенной и запертой в 1928 году, после того как экономка нашла холодного дядюшку Тара за письменным столом, невидяще уставившегося в микроскоп.

Судя по возрасту Фели и Даффи и по тому факту, что я еще не явилась на свет, пленку сняли в 1939 году, незадолго до моего рождения и за год до исчезновения Харриет.

Десять с лишним лет спустя после смерти дядюшки Тара.

В этой комнате никого не должно было быть.

Так кто же этот мужчина в окне?

Отец знал, что он там? А Харриет? Они должны были знать.

– Что ты об этом думаешь, Доггер?

Что я очень в себе люблю, так это способность оставаться открытой к предложениям.

– Я бы сказал, это американец. Судя по рубашке, военный. Военнослужащий сержантского состава. Вероятно, капрал. Высокий – шесть футов и три или четыре дюйма.

Я, наверное, открыла рот от изумления.

– Элементарно, как сказал бы Шерлок Холмс, – объяснил Доггер. – Только американский сержант заправил бы галстук в рубашку таким образом – между второй и третьей пуговицами, а его рост легко определить по сравнению с фрамугой, которая, по моим прикидкам, находится в шести футах от пола.

Он указал на то самое окно, которое было видно на пленке.

– Остается вопрос, – продолжил он, – что американский военнослужащий делал в Букшоу в 1939 году.

– В точности мои мысли, – сказала я.

– Нам пора идти, – неожиданно промолвил Доггер. – Нас уже ждут.

Я совершенно забыла об отце и Харриет.

7

Я с извиняющимся видом проникла в гостиную. Не стоило и утруждаться. Никто не обратил на меня ни капли внимания.

Отец, как обычно, стоял у окна, погруженный в свои мысли. На вокзале он был одет в темно-темно-синий костюм с черной лентой на рукаве, будто отчаянно цеплялся за идею, что даже незаметнейший оттенок цвета может вернуть Харриет домой живой. Но теперь он сдался и облачился в черное. Его белое лицо над траурным одеянием выглядело ужасно.

Фели и Даффи тоже нарядились в черные платья, которые я никогда прежде не видела. Я вздрогнула при мысли о древних гардеробах, которые пришлось переворошить, чтобы найти что-то пристойное, что-то подходящее.

Почему отец не одел меня в черное? Почему позволил появиться в Букшоу в белом сарафане, который, если подумать об этом, выделяется, словно фейерверк в ночном небе?

Непристойность на похоронах, – подумала я, но тут же прогнала эту мысль прочь.

Проблема с тяжелой утратой, как я решила, заключается в том, чтобы научиться надевать и снимать разнообразные маски, которые человек должен демонстрировать: глубокая и неутолимая печаль вкупе с опущенными руками и потупленными глазами для тех, кто не принадлежит к де Люсам; отстраненная холодность для семьи, которая, по правде говоря, не особенно отличается от нашей повседневной жизни. Только когда ты наедине с собой в своей комнате, можно корчить рожи в зеркало, оттягивая кончики глаз вниз средним и безымянным пальцами, высовывать язык и жутко косить глазами, просто чтобы убедиться, что ты еще жив.

Не могу поверить, что я это написала, но именно так себя и чувствую.

Можно с тем же успехом признать правду: смерть – это скука. Для живых она еще тяжелее, чем для усопших, которым, по крайней мере, не приходится беспокоиться о том, когда сесть и когда встать, или когда позволить себе слабую улыбку и когда бросить трагический взгляд в сторону.

Я вспомнила о слабой улыбке, потому что именно ею одарила меня Лена де Люс, подняв глаза от газеты, которую она листала слишком быстро, чтобы поверить, что она ее читает.

Она сделала последнюю затяжку сигаретой и безжалостно раздавила ее в пепельнице, перед тем как зажечь еще одну с помощью длинной каминной спички.

В углу Ундина лениво отдирала полоски обоев.

– Ундина, милочка, – произнесла ее мать. – Прекрати и сбегай наверх за моими сигаретами. Ты найдешь их в каком-нибудь чемодане.

Отец, видимо, наконец осознал, что мы все в сборе, но даже теперь он не повернулся от окна, обращаясь к нам монотонным голосом.

– Церемония прощания начнется в четырнадцать часов, – сказал он. – Я составил расписание дежурств. Каждый из нас отстоит шестичасовую вахту по старшинству, что означает, что начну я, а закончит Флавия. Скамейки для коленопреклонения уже расставлены, и мисс Мюллет позаботилась о свечах.

Мне показалось, что он сглотнул.

– С настоящего момента и до завтрашних похорон ваша мать не должна оставаться одна – ни на секунду. Я ясно выражаюсь?

– Да, отец, – ответила Даффи.

Воцарилось одно из тех де-люсовских молчаний, когда слышно, как древние камни Букшоу роняют пыль.

– Вопросы есть?

– Нет, отец, – в унисон ответили мы, и я с удивлением обнаружила, что была первой в этом хоре.

Фели и Даффи восприняли его слова как сигнал к уходу и покинули гостиную настолько быстро, насколько позволяли правила приличия. Лена неторопливо отчалила следом за ними.

Мы стояли и не шевелились. Отец и я. Я едва осмеливалась дышать. Что мне следовало сделать, что говорило мне сердце – это подбежать и прижаться к нему.

Но, разумеется, я этого не сделала. По крайней мере, мне хватает деликатности избавить его от неловкости.

Спустя некоторое время, видимо, из-за моего молчания он решил, что я уже ушла.

Когда он отвернулся от окна, я увидела, что его глаза полны слез.

Естественно, я не могла дать ему понять, что вижу его слезы. Притворяясь, что ничего не замечаю, я вышла из гостиной, сложив руки, будто участвую в процессии.

Мне надо побыть в одиночестве.

Неожиданно, первый раз в жизни я почувствовала себя узником из готических романов Даффи, которые обнаруживали себя со связанными руками и ногами в темнице на дне старого колодца, а вода поднималась.

Единственное, что мне оставалось, – это вернуться в лабораторию и сделать что-нибудь конструктивное со стрихнином. Во «Всемирных новостях» недавно была статья об отравленном улье, и я рассчитывала приобщить к научным знаниям – не говоря уже об искусстве криминального расследования – кое-какие мои идеи по части возможностей отравления за завтраком.

Я поднялась по ступенькам, выуживая ключ из кармана на ходу. Работая со смертельными ядами, лучше держать дверь на запоре.

Я повернула ручку и вошла внутрь. На полу под солнечными лучами распростерлась Эсмеральда, моя курица породы орпингтон, вытянув шею, ноги и одно крыло, будто призывая на помощь. Полосы в пыли ясно демонстрировали, что она недавно тут металась туда-сюда.

– Эсмеральда!

Я бросилась к ней.

Она не мигая смотрела на меня своими ничего не выражающими глазами.

– Эсмеральда!

Глаз моргнул.

Эсмеральда мечтательно встала на ноги и хорошенько встряхнулась.

Я схватила ее на руки, уткнулась лицом в мягкую грудку и расплакалась.

– Ты дурочка! – сказала я ей сквозь перья. – Ты глупая гусыня! Ты меня до полусмерти напугала!

Эсмеральда клюнула меня в рот, как она иногда делает, когда я кладу между губами просяные зернышки, чтобы ее угостить.

– Как ты умудрилась сюда попасть? – спросила я, хотя и так уже знала ответ.

Должно быть, Доггер принес ее в мою лабораторию, как он делает, когда она начинает мешать ему в оранжерее. А теперь, при мысли о Доггере, я вспомнила, как он однажды мне рассказал, что некоторые цыплята любят купаться в пыли и при этом ведут себя, как загипнотизированные. А пол определенно был пыльным.

Правда заключалась в том, что мне самой хотелось броситься на половицы и хорошенько изваляться в пыли. Я устала от этого постоянного спектакля, связанного со смертью Харриет: глубокое молчание, все время лучшая одежда, постоянный контроль за словами, необходимость вести себя прилично; эти круглосуточные напоминания о возвращении в прах.