Диккенс, стр. 75

Но все это были цветики. В своей слепой ярости он одновременно написал и другое, гораздо более откровенное заявление, передав его своему импресарио Артуру Смиту с просьбой показывать его и тем, кто верит клевете, и тем, кто хотел бы ее опровергнуть. К этому заявлению было приложено опровержение, подписанное миссис Хогарт и ее младшей дочерью. Подписать его Диккенс, очевидно, вынудил их угрозами, так как после они сожалели об этом. В опровержении между прочим говорилось: «Нам стало известно, что за последнее время распространилось определенное мнение относительно тех разногласий, которые привели к разрыву между мистером Диккенсом и его супругой. Согласно этому мнению вышеупомянутые разногласия вызваны обстоятельствами, бросающими тень на доброе имя и репутацию мистера Диккенса и других людей. Мы торжественно заявляем, что не верим этим слухам, и знаем, что миссис Диккенс им также не верит. Мы обязуемся отныне всякий раз опровергать эти слухи, как лишенные каких-либо оснований». Смит из самых лучших побуждений превысил свои полномочия, показав заявления какому-то корреспонденту, в результате чего оба они попали в нью-йоркскую «Трибюн», а оттуда и на страницы нескольких английских газет, и Диккенс был подвергнут публичному осуждению.

Вот некоторые выдержки из его заявления:

«На протяжении многих лет моя жизнь с миссис Диккенс протекала несчастливо. Всякий, кто был близко знаком с нами, не мог не заметить, что мы во всех отношениях удивительно не подходим друг к другу по характеру и темпераменту. Едва ли найдутся муж и жена (сами по себе неплохие люди), у которых было бы так мало общего, которым было бы так трудно понять друг друга...

Наш разрыв неминуемо произошел бы уже давно, если бы не сестра миссис Диккенс, Джорджина Хогарт, с пятнадцати лет посвятившая себя нашему дому и нашим детям. Она была им подругой, няней, наставницей, другом, спутницей, защитницей и советчицей. Из уважения к чувствам миссис Диккенс (которые я, как джентльмен, обязан щадить) замечу лишь, что из-за некоторых особенностей ее характера все заботы о детях легли на плечи другой женщины. Я не знаю — не могу представить себе, — что случилось бы с ними, если бы не их тетка, к которой они привязаны, которая выросла вместе с ними и отдала им свою юность, лучшие годы своей жизни. Сколько стараний положила она на то, чтобы предотвратить разрыв между мною и миссис Диккенс! Сколько раз она увещевала, доказывала, сколько перестрадала!

За последние годы миссис Диккенс настойчиво убеждала меня, что ей было бы лучше уйти и жить отдельно, что наше растущее отчуждение часто является для нее причиной душевного расстройства, более того — что она считает себя человеком, не подходящим для той жизни, которую вынуждена вести как моя жена, и что ей будет гораздо лучше вдали от меня. Я неизменно отвечал, что мы должны смириться со своим несчастьем и мужественно нести свой крест, так как обязаны в первую очередь думать о детях и ради них соблюдать хотя бы видимость супружеских отношений».

Рассказав об условиях, на которых они расстались, он добавляет: «Что касается финансовой стороны, здесь... мне кажется, все обставлено с такой щедростью, как если бы миссис Диккенс была знатной дамой, а я — богачом».

«Мне стало достоверно известно, что двое низких людей, имеющих все основания для того, чтобы питать ко мне уважение и благодарность, назвали в связи с нашим разводом имя одной молодой особы, пользующейся моей глубокой привязанностью и уважением. Я не приведу здесь ее имени — я слишком высоко чту его. Клянусь своею честью и душой, что нет на земле существа более непорочного и достойного, чем эта молодая особа. Я знаю, что она так же невинна, чиста и добродетельна, как мои собственные милые дочери. Более того, я не сомневаюсь, что миссис Диккенс, узнав от меня всю правду, должна поверить ей, ибо она всегда относилась ко мне с уважением и в лучшие минуты совершенно полагалась на мою искренность...»

Диккенс был «чрезвычайно удручен», когда летом 1858 года это «сугубо личное сообщение» появилось в английских газетах, и тотчас же велел своему стряпчему сообщить Кэт, что он «не давал своего согласия на эту публикацию, что она ни для кого на свете так не оскорбительна», как для него, и он «весьма потрясен и расстроен». По-видимому, жалость к себе совершенно лишила его способности видеть страдания других, ибо для Кэт публичное заявление о том, что она не заботилась о собственных детях, было в тысячу раз оскорбительнее, чем для него.

Итак, разрыв совершился, и к числу истерзанных и несчастных прибавилось еще двое. Для Диккенса началась жестокая война с собственной совестью; в глубине души он знал, что поступил с Кэт несправедливо. Он заставил себя ожесточиться; его воля одержала победу над совестью, но эта победа досталась ему ценою горьких душевных мук. Из коротенького письма Анджеле Бердетт Куттс, написанного в августе 1858 года, видно, как отчаянно он пытался переложить всю вину на Кэт, изо всех сил стараясь обмануть себя, увидеть себя в привычной роли благородного героя драмы. Его жена, утверждает он, никогда не любила своих детей, а дети — ее. За все время супружеской жизни она никогда и ни в чем ему не помогала, а теперь вместе с сообщниками — своей подлой родней, которую он всегда осыпал благодеяниями, — она же его еще и оклеветала. Он хочет, писал он, простить и забыть ее.

А Кэт? Она до последнего дня хранила в душе безутешное горе. Ее участь была вдвойне мучительна: как жена она невинно пострадала и была бессильна защитить себя. Как мать она потерпела неудачу, которую позаботились выставить напоказ всему свету. «Подумать только, после двадцати двух лет супружеской жизни покинуть свой дом! Бедная! — сокрушался Теккерей. — Увы! Чего стоит после этой истории все наше ремесло?» Вот какого невысокого мнения был о своем искусстве Генри Гоуэн из «Крошки Доррит». И не в этом ли главная причина того, что так неудачно сложились отношения двух крупнейших писателей викторианской эпохи?

Разлад

В 1859 году У. П. Фрит [174] написал портрет Диккенса. «Жаль, что у него такое неспокойное и озабоченное лицо, — сказал Эдвин Лэндсир, увидев этот портрет. — И слишком отсутствующий и тревожный взгляд. Хотелось бы хоть когда-нибудь увидеть, что он спит или хотя бы спокоен». Диккенс высказался по этому поводу еще более определенно: «Похоже, как будто мне только что сказали, что горит соседний дом, но сосед — мой смертельный враг, а его дом не застрахован». Да, первые два года после разрыва с женою он представлял собой не слишком привлекательное зрелище; во всяком случае, ясно, что своей дочери Кэти он причинил много страданий, усердно разыгрывая роль обиженного супруга. Вскоре после ухода Кэт он поссорился с Теккереем. Правда, в их отношениях и раньше чувствовалась известная неловкость, но в другое время у Диккенса хватило бы самообладания, чтобы вести себя более осмотрительно и, быть может, избежать разрыва.

С 1836 года, когда Теккерей вызвался иллюстрировать «Пиквикский клуб», и до 1847 года, когда вышла в свет его знаменитая «Ярмарка тщеславия», они с Диккенсом были, что называется, приятелями: бывали друг у друга на обедах, встречались у общих знакомых и не раз в кругу друзей вместе «слышали, как бьет полночь» [175]. В то же время их воспитание, среда, привычки, взгляды и склонности были совершенно различны, и если говорить о характерах, у них нельзя было обнаружить ни одной сходной черты. Теккерей не был сыном своей эпохи, восемнадцатый век был ему гораздо ближе по духу. Ему бы хотелось писать с тою же свободой, что и Филдинг. Самодовольный и респектабельный викторианский век раздражал его. Он досадовал на приличия, мешавшие ему откровенно писать о проблемах пола. Чувствуя, что в угоду общепринятым вкусам ему приходится портить свои книги, он делал вид, что не придает им особенного значения, подтрунивал над собратьями по перу, покровительственно относился к читателям, всем своим поведением давая понять, что быть джентльменом для него важнее, чем гением. Вот что говорит он о своем искусстве устами Гоуэна из «Крошки Доррит»: «Что поделать, я не могу не предавать свою профессию на каждом шагу, хотя, ей-богу, люблю и почитаю ее всем сердцем». Могла ли такая позиция не злить Диккенса? Этот чувствовал себя в своем девятнадцатом веке как рыба в воде, как бы ни бранил его. К своей работе он подходил чрезвычайно серьезно, считал ее важнее всего на свете, гордился своей профессией не меньше, чем самим собою, и к таланту испытывал куда больше уважения, чем к родословной. Несходство обнаруживалось даже в том, как они здоровались. Теккерей вяло протягивал мягкую руку; Диккенс отвечал энергичным, крепким рукопожатием.