Пандора в Конго, стр. 86

Когда прозвучала последняя нота, Нортон поднял руку. Он поднялся на стол, обнял Маркуса и заговорил. Мне кажется, он прочитал ту мысль, которая пришла в головы всех присутствующих, и выразил ее с присущим ему блестящим лаконизмом:

– А теперь мы должны спокойно покинуть этот зал. И, оказавшись у себя дома, мы закроем за собой дверь и порадуемся тому, что вернулись домой более достойными гражданами этой страны, чем были, когда утром вышли на улицу.

И действительно, тысячная толпа покинула зал так же спокойно, как люди выходят из церкви после службы. Нортон, Маркус и я подождали, пока зал опустеет, а потом вместе направились к выходу. Выйдя за дверь здания суда, на верхних ступеньках величественной лестницы мы попрощались с Маркусом. Я не удержался и спросил его, что он намеревается делать.

– Мир велик, а я очень мал. Теперь, когда я свободен, мне бы хотелось немножко посмотреть его. – И он добавил наивно: – Ведь это же мир, который я спас, не так ли?

Мы с Нортоном засмеялись. Маркус помахал нам рукой и стал спускаться по гигантским ступеням каменной лестницы на своих тоненьких ножках. Мне было ясно, что эти ножки приведут его сейчас к ней. Никому еще никто так не завидовал. Я отвернулся.

Мы задержались еще немного на верху лестницы, и Нортон рассказал мне историю о судье и клубе. Потом мы с ним попрощались, и он стал надевать шляпу. Мне захотелось поздравить его, ведь счастливая идея петь гимн принадлежала ему, а это спасло всех нас. В эту минуту я услышал от Эдварда Нортона слова до безумия холодные и рассудительные.

– Это вопрос стиля. В этом и состоит полезная сторона гимнов: они являются прекрасным инструментом для объединения масс. В случае необходимости они помогают превратить диких животных в послушное стадо. – Спускаясь по лестнице, он поправил шляпу и сказал: – Всего хорошего, господин Томсон.

По дороге домой я не мог не думать о Маркусе и Амгам; я представлял, что они поднимаются на корабль, чтобы уплыть в какую-нибудь дальнюю и спокойную страну. Их ожидал медовый месяц длиннее самой жизни. Мне пришел в голову сюжет рассказа, героиней которого была таинственная госпожа Гарвей. Во время путешествия она никогда не выходит на палубу, и другие пассажиры начинают подозревать недоброе и хотят узнать, кто же прячется в каюте.

К несчастью, у По есть очень похожий рассказ. Это я выяснил позднее. Мне бы никогда не удалось доказать критикам, что мое творение не является плагиатом. На самом деле это прямо противоположные истории. В рассказе По муж везет в каюте труп своей покойной жены: в каюте царит смерть. В моем рассказе Маркус путешествует с Амгам: он везет жизнь. Когда пассажиры врываются в каюту человека, который везет труп, они отступают в ужасе. Когда они входят в каюту Гарвея, то обнаруживают женщину, рожденную под каменным небом. Но Амгам – это Амгам. И, вместо того чтобы разорвать ее на части, люди становятся более терпимыми, благородными и добрыми. Ладно, тут ничего не поделаешь. Никто бы не поверил, что идея была моей, поэтому я выбросил рассказ в мусорную корзину. Но он был лучше рассказа По. Пусть, по крайней мере, это будет зафиксировано здесь.

29

Во время одной из наших бесед Маркус рассказал мне о научном споре, который возник однажды между братьями Краверами. Это случилось во время того скучного периода на прогалине, когда тектоны еще не появились. Я точно не припомню сути их дискуссии, но мне кажется, что речь шла о вращении Земли. Ричард говорил, что если стрелок направит дуло ружья вверх точно по вертикали, то его никогда не ранит вылетевшая оттуда пуля. За тот короткий промежуток времени, пока пуля летит вверх, а потом вниз, Земля успевает немного повернуться, и заряд падает под некоторым углом относительно дула ружья. Как я уже говорил, мне не удается припомнить ни хода, ни точного предмета их спора. Но в конце его Ричард выстрелил из револьвера в небо, встав в позу человека, который дает сигнал к началу легкоатлетического кросса.

Его пуля взлетела высоко, очень высоко. Эта одинокая пуля поднялась даже выше, чем влезли на великое древо любви Маркус и Амгам. Но в какой-то момент сила, которая заставляла пулю лететь вверх, и сила земного притяжения уравновесились. И если бы у пули были глаза, она смогла бы обозреть Конго с такой высокой точки, которая была недоступна ни одному из персонажей драмы, разыгравшейся потом на прогалине. Ее падение также причинило бы ей боль, которую никто из них не испытал: тот, кто видел больше других, больше других теряет. И чем прекраснее вид, открывшийся нам на миг, тем труднее нам отказаться от него.

В некотором смысле я сам был такой пулей. Момент, когда подъемная сила для меня уравновесилась силой притяжения, случился именно тогда, когда мы покидали зал суда. И как та пуля, я не мог упасть в ту самую точку, откуда когда-то отправился. Мне предстояло испытать боль падения.

Как бы то ни было, на протяжении последующих дней я думал только о том, как направить свою жизнь в какое-нибудь конструктивное русло. Благодаря событиям последнего времени директор «Таймс оф Британ» повысил меня в должности, и я поднялся в редакции на следующую иерархическую ступеньку. На самом деле мое новое положение не было столь уж ответственным, но я постарался целиком отдаться работе, посвятив ей всего себя без остатка, как это обычно делают люди, занявшие свой пост преждевременно. Первое препятствие, которое мне предстояло преодолеть, имело имя собственное: Хардлингтон.

С годами я только укрепился в своем убеждении, к которому пришел, размышляя о Хардлингтоне: люди отвратительные встречаются довольно редко, гораздо чаще мы сталкиваемся с неприятными ситуациями. И еще: общение с людьми униженными, в конце концов, унизительно для нас самих. И действительно, как только иерархические отношения между мной и моим бывшим начальником изменились на противоположные, Хардлингтон из деспота превратился в бледное привидение. Я не мог выносить его перекошенного гримасой лица, это было для меня невыносимо, поэтому однажды я решил поговорить с ним начистоту. Мне ничего не стоило вызвать его в свой кабинет, но я предпочел подойти к его столу, чтобы все сотрудники редакции стали свидетелями нашего разговора.

– Уважаемый господин Хардлингтон, – сказал я, – мне кажется, нам с вами не мешает немного побеседовать об основных принципах литературного творчества.

Когда пишущие машинки перестали стрекотать, я продолжил:

– Я прочел полное собрание ваших произведений. – Это, конечно, было неправдой, но хорошо звучало. – И думаю, что вы допускаете одну ошибку. Одну-единственную, но очень серьезную. Вы чересчур увлекаетесь классической литературой. Задумайтесь на минуту о том, что никто из авторов, которые впоследствии стали классиками, не хотел стать таким, как они. Ими восхищаются, но не подражают. С другой стороны, господин Хардлингтон, совершенно очевидно, что нельзя сравнивать между собой лучших из лучших. Для того чтобы по-настоящему оценить хорошего автора, следовало бы сравнить его с писателями скверными.

В руках у меня была книга; я протянул ее Хардлингтону, словно поднося ему дар. Это было мое давнее произведение, самое ужасное из всех, – «Пандора в Конго», первый заказ доктора Флага.

– Я придерживаюсь того мнения, господин Хардлингтон, что хороший писатель обязан идти своим путем независимо от того направления, которое наметили классики. Автору никогда не следовало бы выбирать книги для подражания; гораздо полезнее найти такие, сходства с которыми он хотел бы избежать. – И я заключил: – По-моему, господин Хардлингтон, у хорошего писателя должна быть только одна-единственная цель: никогда не писать ничего подобного.

Атмосфера в редакции разрядилась. Поскольку «Пандора в Конго» была моим произведением и я сам при свидетелях дал Хардлингтону разрешение критиковать меня, он перестал чувствовать себя униженным. Он даже снова начал разглагольствовать и поучать других. Однако теперь он не обладал прежней властью и потому из существа ненавистного стал просто забавным, и наши отношения улучшились.