Любовь первого Романова, стр. 10

Бабушка Федора вернулась с молодыми монахами и послушниками. Трапезная наполнилась монастырскими слугами, вносили почерневшие серебряные чаши и кубки, извлеченные из тайников, вносили пироги, которые велел настряпать игумен Ипатьевского монастыря, загодя извещенный о приезде Романовых. Заморских вин, как и опасалась Феодора, в Костроме не сыскали. Пришлось довольствоваться хмельным медом в медных братинах и жбанах. Бабушка Феодора только сокрушенно качала головой:

– Ну и царский пир!

Еще не все было внесено и поставлено на стол, как на монастырской звоннице вновь ударили в колокола и почти сразу же во дворе закричали:

– Государь принял посох!

Все выбежали на крыльцо. В темноте не было видно толпы, только слышались громкие крики и мелькали тени. Двери собора распахнулись, и во тьме заблистали колеблющиеся огоньки высоких ослопных свечей, которые несли монахи. Все хотели поклониться новому государю, падали ниц, мешая движению. Наконец шествие вступило на крыльцо. Привстав на цыпочки, Марья из-за спин и голов разглядела Мишу, которого с великим бережением вели под локти боярин Шереметев и князь Бехтеяров-Ростовский.

На безбородом мальчишеском лице Михаила Федоровича читалось только одно желание: отбросить алмазный посох и убежать далеко-далеко от громогласной толпы. Но нельзя было вырваться из объятий бояр, некуда было бежать от архиепископа, шествовавшего впереди, невозможно было ослушаться матери, выступавшей сзади. В сенях шествие остановилось. Авраамий Палицын возблагодарил государя за то, что он воли божьей с себя не снял, и прибавил с великим воодушевлением:

– Бысть смута великая! Ныне же смута венчанием царским пресечена. Только ехать бы тебе государь немедля на свой царский престол в Москву.

– Не спеши, отец Авраамий, – остановила его старица Марфа. – К царскому приезду есть ли во дворце запасы? Надобно отписать, чтобы для государя приготовили Золотую палату царицы Ирины Годуновой.

Боярин Федор Шереметьев ответил:

– Как прикажет великий государь. Только Золотая палата без кровли. Лавок, дверей и окошек нет, надобно делать все новое, а лесу нет и достать негде.

– Как без кровли? – изумилась Марфа. – Когда мы в Кремле в осаде сидели, кровля была цела. Значит, после ляхов растащили. Разбаловались без узды! Ничего, бояре, кончилась ваша вольница! Донесли мне, будто ты, Федор Иванович, писал князю Голицыну: «Миша-де Романов молод, разумом не дошел и нам во всем будет поваден». Сын мой молод летами, но дядя его Иван Никитич годами стар и умудрен, да и меня, бедную рабу, Господь разумом не обделил, а как вернется из полона Филарет Никитич, он вас приведет в смирение.

– Мы великому государю готовы прямо служить, – отвечал Шереметев, отводя хитрые глаза. – Токмо Золотую палату скоро приготовить нельзя. Мастеров нет и казна царская пуста. Можно приготовить старые хоромы Иоанна Васильевича, что слывут светлым чердаком царицы Настасьи Романовны, а тебе, матушка, келью в Воскресенском монастыре.

– Ну, ин так тому быть, – согласилась старица и, обращаясь к сыну, сказала: – Поедем в Кремль!

Услышав ее слова, Михаил Федорович зарыдал и закрыл лицо рукавом. К нему бросились мать, тетка, бояре, испуганно спрашивали, кто осмелился прогневить царя. Михаил Федорович, захлебываясь слезами, выдавил:

– Не хочу в Кремль. Там голодно. Там падаль придется есть.

Все наперебой стали объяснять, что ляхов из Кремля давно изгнали, осаду сняли. В Успенской церкви собрался Земский собор и ждет государя, а за хлебными и всякими иными припасами для царского обихода уже послано, и сборщикам писано, чтобы они скорее ехали из городов с кормами в Москву. Михаил Федорович не слушал объяснений и отталкивал руки Евтинии, пытавшуюся утереть его заплаканное лицо. Его взор, скользивший по чужим людям, наткнулся на Марью. Он обрадовался ей, словно заплутавший путник, которому посчастливилось выбраться из трясины на твердую дорогу.

– Ежели в Кремль возвращаться, надобно Машеньку взять. С ней не пропадешь, когда голод начнется. Дозволишь ли, матушка? – слезно обратился он к матери.

– Государь Михаил Федорович, – ответствовала Марфа. – Ты отныне есмь самодержавный царь. Кто твоему слову дерзнет перечить? Как самодержец всея Руси повелит, так и будет. А теперь, государь, пожалуй на пир.

Михаила Федоровича под руки повели в трапезную. Старица Марфа задержалась в дверях, поманила Федору Желябужскую и вполголоса приказала:

– Завтра же отошли внучку, дабы она государю на глаза не попадалась.

Глава 3

Воренок

Москва отстраивалась на пепелище. С утра, едва забрезжит тусклый зимний рассвет, на горелых пустырях начинали перестукиваться топоры. Плотники ловко обтесывали громадные, в два обхвата, бревна нижних венцов, и острыми топорами ладили охлупни – смолистые еловые корневища, предназначавшиеся для коньков крыш. Доски тоже были не пиленные, а топорные. Бревна кололи клиньями по всей длине и обтесывали. Из бревна по нужде выходило одна или две доски, зато толстых и прочных. Топор использовался и для мелкой работы. Иноземцы с удивлением писали, что немудреный топор русский вырубает такие причудливые фигуры и прорези, что впору подумать на долото и иной столярный инструмент.

Вдоль Арбата белели новехонькие срубы. Где-то лежали только нижние венцы, а где-то уже выводили крыши, украшенные резными деревянными полотенцами. По Лубянке двигался возок в сопровождении нескольких всадников. У ворот богатой боярской усадьбы им преградили путь плотники, выгружавшие с телеги длинные бревна. В возке сидел кряжистый дворянин с окладистой бородой чуть тронутой сединой. Рядом с ним примостилась Марья Хлопова. Дворянин был ее дядей Федором Желябужским.

Так повелось, что в семье Желябужских первенцев мужского и женского рода называли Федорами и Федорами. Дядя был осанист, медлителен, суров лицом и немногословен. Он нес службу при Посольском приказе, ездил с важными поручениями к иноземным дворам, где неосторожно оброненное слово могло повлечь за собой великие беды. Потому он слыл молчуном, избегавшим лишних речей.

Один из всадников, сопровождавших Желябужского, сказал, глядя на низкое хмурое небо:

– К вечеру снег повалит.

Желябужский на это ничего не ответил. Только поправил на голове богатый меховой колпак и хмыкнул неопределенно, то ли согласился, то ли нет – понимай надвое. Внезапно плотники, побросав работу, со всех ног бросились на чей-то призывной крик. Марье послышалось слово «Пожар!» и еще что-то непонятное. Она выглянула из возка, думая, что переполох вызван огнем, охватившим какой-нибудь сруб. Однако нигде не было видно ни огня, ни дыма. Ей удалось разобрать, что кричали «Пожарского ведут!».

В следующее мгновение из-за сруба вывалила толпа людей, обступивших князя Дмитрия Пожарского. Сердце Марьи болезненно сжалось. Она помнила князя Пожарского по встрече на Каменном мосту. Какой величавый вид имел начальник ополчения, облаченный в блестящие латы! Сейчас же он был обряжен в худой нагольный кожух, словно простой посадский человек. Пожарский, подталкиваемый приставами, шел с опущенной головой, избегая взглядов зевак. Перед боярской усадьбой он замедлил шаг, собираясь с духом. Приставы постучали в ворота, и они сразу же распахнулись во всю ширь, открыв чужим взорам обширный двор со множеством еще не законченных построек, среди которых возвышались господские хоромы под затейливыми шатрами, крытыми свежим гонтом.

Пожарского повели на двор. Возок Желябужского проехал за ним через ворота и остановился подле высокого крыльца. На крыльце в окружении челяди стоял Борис Салтыков. Высоко взлетели Салтыковы после венчания на царство Михаила Федоровича. Двоюродные братья царя по праву стали ближними к нему людьми. Михаила Салтыкова недавно пожаловали чином окольничего, а Борису было сказано боярство. По обычаю царский указ читался одним из особо назначенных по такому случаю бояр. У сказки Салтыкову назначено было стоять Пожарскому, но князь не стерпел, что его заставляют говорить боярство мальчишке. Сам князь начинал службу со скромного чина стряпчего с платьем, через много лет достиг чина стольника, а в бояре был пожалован после таких лишений, ран и подвигов, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Не мог он смириться с тем, что в великие бояре прыгают юнцы с едва обсохшим на устах материнским молоком.