Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра), стр. 30

– Ну, осчастливь, – без улыбки кивнул хоревод и, опустившись на диван, приготовился слушать.

Кузьма устроил на колене семиструнку, взял начальные аккорды. Данка обвела спокойным, сумрачным взглядом стоящих, сидящих вдоль стен и на лестнице цыган. Взяла дыхание и негромко начала петь.

С первых же слов романса Варька поняла, что все ее уроки пропали впустую. На второй строке среди цыган послышался тихий смех. К концу первого куплета не выдержала и откровенно прыснула Стешка. А на втором куплете смеялись все, кроме Якова Васильева, Кузьмы и Варьки.

Дышала ночь восторгом сладким страсти,
Несчастных дум и топота полна,
Я вас ждала с безу-у-умным жаждом счастья,
Я вас ждала – и прела у окна…

«Все», – пронеслось в голове у Варьки. Она обменялась взглядом с Кузьмой, поняла, что он думает о том же, и испуганно уставилась на Данку, ожидая, когда же та оборвет на полуслове романс и выбежит из комнаты. Но… та продолжала петь как ни в чем не бывало, словно не замечая нарастающего хохота, словно не чувствуя, что безнадежно запуталась в тексте. Ее лицо по-прежнему выражало спокойствие и – Варька могла бы в том поклясться – невероятное презрение.

Закончив романс на низкой, бархатной ноте, Данка умолкла и с достоинством сказала так, как было принято в таборе:

– Патыв тумэнгэ, ромалэ [34].

– Спасибо, – серьезно, без тени насмешки ответил Яков Васильев, и цыганки, поглядывая на него, одна за другой перестали хихикать. – М-да… рано тебе, конечно, еще это исполнять. А что ты в таборе пела?

– Всякое.

– Давай. Веселое что-нибудь.

Данка нахмурилась, вспоминая, – и вдруг широко улыбнулась, блеснув зубами. Впечатление от этой улыбки было странным, потому что в глазах осталось прежнее презрительное выражение. Но Данка топнула ногой, хлопнула в ладоши, повела плечом и запела, рассыпав, как порвавшееся ожерелье, чистые, хрустально звенящие нотки:

Ах вы, кольца-колечки мои,
Разлетелись вы, рассыпались!

Это была веселая свадебная песня. Едва закончив ее, Данка, словно в таборе перед костром, плавно развела руками, вздернула подбородок и пошла плясать. Это вышло у нее так легко и естественно, что на сей раз никто не улыбнулся, а сидящие на полу цыгане дружно подвинулись, давая плясунье место. Только Стешка ехидно усмехнулась, покосившись на босые Данкины ноги, но Митро сердито ткнул ее кулаком в бок.

– Не туда смотришь, дура…

Стешка надула губы, но Митро уже не обращал на нее внимания, с восхищением глядя на то, как Данка самозабвенно, едва успевая придерживать падающий с волос платок, отплясывает на гудящем под ее пятками паркете. Цыгане улыбались, подталкивали друг друга локтями.

– А ну, морэ, пройдись с девочкой…

– Да?! Ты на Кузьму посмотри! Убьет не глядя!

– Ну-ка, чяворо, давай сам покажи, что можешь! – И Кузьму, отобрав у него гитару, вытолкнули в круг. Он, впрочем, не сопротивлялся. Широко улыбнулся, вскинул руку за голову и пошел за женой мягкой, ленивой, нарочито небрежной «ходочкой». Цыгане весело закричали. Данка снисходительно обернулась, поклонилась и повела плечами. Она по-прежнему улыбалась, но ее глаза, не мигая, смотрели поверх голов цыган, и горькая складка у губ так и не пропала.

– Хорошо, – сказал Яков Васильев, когда пляска кончилась и сияющий Кузьма с безмятежной, как статуя, Данкой подошел к нему. – Завтра едешь с нами в ресторан, пока просто посидишь, осмотришься, а там видно будет. А тебя, парень, поздравляю. Не прогадал.

Кузьма улыбнулся еще шире. Но Марья Васильевна, стоящая неподалеку, озабоченно посмотрела на брата и, когда тот вышел из зала, тронулась за ним.

– Эй, Яша! Яшка! – вполголоса позвала она, выйдя на двор. – Где ты?

– Здесь, не голоси, – не оглядываясь, отозвался Яков Васильев.

Он сидел на поленнице у калитки и посматривал на затягивающееся сизыми облаками небо.

– Смотри, Маша, туча опять идет. Уж хоть бы снег выпал, ей-богу, надоела сырость эта.

– До снега далеко еще… – Марья Васильевна подошла, встала за спиной брата. – Ты лучше скажи – как тебе девочка?

– Хорошая девочка.

– По-моему, так не хуже Наст…

– Хуже! – отрезал Яков Васильев. – Но хор вытянет. Кузьму вот только жалко.

– С чего это? – помолчав, осторожно спросила Марья Васильевна.

– А то ты сама не разумеешь, – не глядя на нее, пожал плечами хоревод. – Не задержится она с ним.

– Кто знает, Яша… Может, и…

– Ну, дай бог, дай бог. – Яков Васильев с досадой поднялся с сырых бревен, посмотрел на лужу у калитки, которая уже покрылась расходящимися кругами из-за падающих в нее капель. – Только ты посмотри на нее получше. Ты такую красоту когда последний раз видала? Сущая ведьма лесная, погибельная! А характер у бесовки какой?! Наши безголовые ржут жеребцами, а ей хоть бы что! Смотрит через них, как через стекло, и поет себе, ровно не слышит ничего, как кенарь в клетке! И глазами так и стрижет, так и палит, мне – и то перекреститься хотелось… Разве Кузьма пара ей? Не задержится она, слово даю. Поспешил парень.

– Не силком же он ее взял… – задумчиво сказала Марья Васильевна. – Она – вдова, а не девка глупая. Знала, что делала.

– То-то и оно, что знала. – Яков обернулся, тяжело посмотрел на сестру. – Ей в хоре за мужем-то спокойней будет, чем в одиночку. Кусать побоятся.

– Так ты думаешь…

– Не знаю! Поглядим. Может, и обойдется еще. – Яков Васильев прыжком вскочил на крыльцо, прячась от забарабанившего по поникшей траве и листьям ливня. – Пойдем, Маша, в дом. Опять полило, будь оно неладно…

Глава 6

Первый снег накрыл Смоленск в конце ноября. Тяжелая свинцовая туча приползла со стороны Гданьска, низко идя над съежившейся от холода землей и чуть не цепляясь брюхом за кресты церквей. Она накрыла собой весь город, обложив окраины стылой темнотой, пошевелилась, словно устраиваясь поудобнее, сначала неуверенно выбросила несколько одиноких снежинок, затем пустила снегу погуще, а к вечеру в Смоленске началась такая пурга, что оранжевые огоньки окон домов и голубые нимбы редких газовых фонарей еле виднелись через плотную серебристо-белую завесу.

Трактир возле Конного базара был набит до предела. У входа стояло несколько извозчичьих экипажей, занесенных снегом, на спинах меланхолично жующих сено лошадей лежали пухлые сугробы. Из то и дело открывающихся и хлопающих дверей вырывались облака пара, молодой снег у порога, весь истоптанный, превратился в густо-серую массу, в которой копошились в поисках овса голуби и воробьи. Торг на базаре давно подошел к концу, и в трактире было не протолкнуться от барышников, коновалов, перекупщиков и прочего базарного люда, зашедшего погреться, поговорить и выпить магарыча.

– Ну, знаешь, Ермолай, последнее дело это! – Илья сгреб со столешницы шапку и сердито встал, чуть не опрокинув опустевший полуштоф. Граненые стаканы, столкнувшись, жалобно зазвенели. – Третьего дня по рукам ударили при всем народе – а теперь у него денег нет! За такое в рядах до полусмерти бьют, не слыхал, что ли? Все, нынче же вечером серых назад забираю! Лучше своим же продам, они хоть вертеть не будут! И ни один из наших на твой двор теперь даже спьяну не свернет, клянусь! Цыгане сами слово держат и от других того же ждут!

– Да кто тебе вертит, кто тебе вертит, идолище черномордое! – плачущим голосом говорил худой мужичонка с обширной плешью, выглядывающей из-под кустиков пегих волос, без нужды крутя в пальцах бахрому кнута и жалостно поглядывая на Илью снизу вверх. – Ну, обслышался, недопонял… Я ведь платить-то не отказываюсь! Три-то сотни хучь сейчас бери, вот они, желанные, в тряпице… Ну, подожди с четвертой!

вернуться

34

С уважением к вам, цыгане.