Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра), стр. 22

– Не будет… Не будет… Иди ко мне… Стехе не скажем, не бойся…

– Настя, девочка… лучше всех ты, слышишь? Лучше всех… Глупая какая, да как ты подумать могла… У меня же только ты… Слышишь? Никого больше…

Возле углей заворочалась, что-то горестно пробормотала во сне Варька. Тяжело плеснула в реке хвостом большая рыба, прошуршал по камышам ветер. Луна села за курган, и голубые полосы погасли.

Глава 5

В августе на Москву хлынули дожди, да такие, что старожилы крестились, уверяя, что ничего подобного не было с наполеоновского нашествия. С раннего утра по блеклому, выцветшему небу уже неслись обрывки дождевых облаков, начинало слабо брызгать на разбухшие от воды тротуары, постукивать по желтеющим листьям кленов и лип на Тверской. Ближе к полудню барабанило уверенней, после обеда лило как из ведра, в лужах вздувались пузыри, окна домов были сплошь зареванные. Виртуозная ругань извозчиков, застревающих в грязевых колеях прямо на центральных улицах, достигала своего апогея, не отставали от них и мокрые до нитки околоточные. Ночью немного стихало, дождь вяло постукивал по крышам, шелестел в купеческих садах, булькал в сточных канавах – с тем, чтобы наутро все началось снова. Москва-река понемногу поднималась в берегах. Весь город бегал смотреть, как она вздувается и пухнет и вода подходит к самым ступеням набережной. Выше и выше, до третьего камня, до второго, до первого… – и, наконец, освобожденная река хлынула на мостовую. Отводный канал, называемый «Канавой», вышел из берегов и затопил Зацепу, Каменный мост и все близлежащие улочки. Жители нижнего Замоскворечья, которых таким же образом аккуратно заливало каждую весну во время паводка, крайне возмущались божьим попустительством, вынуждающим их терпеть убытки еще и осенью, но поделать ничего было нельзя. Замоскворечье во второй раз за год превратилось в Венецию. Вместо гондол по улицам-каналам плавали снятые ворота, корыта и банные шайки, а гондольерами были все окрестные ребятишки.

Солнце в Москву не заглядывало с Ильина дня [23], и поэтому Митро, проснувшись от удобно устроившегося на носу горячего луча, решил поначалу, что тот ему снится. Но луч не успокаивался, он перебрался с носа на левый глаз, с левого на правый, и в конце концов Митро пришлось открыть оба глаза, сесть – и вытаращиться изумленно в окно. Там стоял спокойный, ясный сентябрьский денек. Еще мокрые, желтые листья ветел дрожали разноцветными каплями, каждая из которых искрилась и переливалась в солнечном свете. Круглая паутина между открытым ставнем и стволом корявой груши была словно унизана бриллиантами, а в середине ее неподвижно сидел с очень удивленным видом, как показалось Митро, крошечный паучок. На примятой траве валялись упавшие этой ночью розовые умытые яблоки. Во дворе женский надтреснутый голос фальшиво выводил:

Отравлюся, милый друг,
А потом повешуся,
И люби тогда Маруську,
Пока не зачешется!

По корявой груше, яблокам в саду, доносящейся песне, а главное, по страшной головной боли Митро определил, что находится не дома, а в публичном доме мадам Данаи. Его догадку подтвердили крошечная комната с ободранными желтыми обоями, самые внушительные дыры на которых были прикрыты картинками, вырезанными из журнала «Нива», полинявшая занавеска на окне, домотканый коврик у порога и веснушчатая Матильда, безмятежно сопящая рядом. Митро поскреб обеими руками гудящую голову, потянулся, взглянул на ходики. Было около полудня.

Вчерашняя ночь восстанавливалась в памяти плохо. Митро кое-как вспомнил, что честно отработал вечер в ресторане, взял несколько «лапок» [24] и, перед тем как идти домой спать, заглянул к Данае Тихоновне с благороднейшей целью – вернуть долг, два рубля. У Данаи Тихоновны обнаружился капитан Толчанинов, Митро подсел к нему потолковать о грядущих скачках, потом откуда-то взялись Матильда, Аделька и толстая Лукерья, после чего Даная Тихоновна выставила здоровую бутыль «брыкаловки», Митро выложил вечерний заработок, Толчанинов объявил, что платит за всех, Лукерья уселась за пианино… Еще вспоминался женский визг, звон бьющихся стаканов и внезапно погасший свет. Ну, и все…

Сев на кровати, Митро тяжело вздохнул. Утешение было одно: он точно знал про себя, что в подпитии не буянит и посуды не бьет, а вполне благонамеренно укладывается спать – причем где попало. Значит, это Толчанинов спьяну опять форсировал Дунай и брал Плевну.

– Матрена! Матрена! Или как там тебя теперь… Матильда!!!

– Ась, ваше благородие?.. Ой, это вы, Дмитрий Трофимыч? Доброго утречка вам…

– Штаны где? Эй, тебя спрашиваю! Не смей набок заваливаться, чертова кукла, где порты?!

– Да на вас же осталися, медовый мой… А остальное тамотка, на диванчике, где ихняя милость Владимир Антоныч почивают… Вы уж поглядите сами, а ежели чего, покличьте…

«Ихняя милость» обнаружилась в большом зале, на зеленом диване рядом с пианино, где и храпела зубодробительно, уткнувшись лицом в облезлый валик. Вокруг дивана шла деловитая уборка: маленькая Аделька сметала веником осколки битой посуды, Лукерья, подоткнув юбку, терла тряпкой пол, сама хозяйка зашивала огромной иглой разорванную плюшевую скатерть. А на пороге, к крайнему удивлению и негодованию Митро, сидел Кузьма, который ловко прибивал на место отломанную от стула ножку.

– Кузьма!!! – рявкнул Митро так, что Толчанинов на диване перестал храпеть и заворочался. – Ты здесь что?! Как?! Какого черта тут пасешься, сопляк, вот я тебе сейчас… Даная Тихоновна! Да как ты его сюда запустила-то?!

Кузьма бросил стул и юркнул в темный коридор – только пятки мелькнули. Мадам Даная отложила иглу, сняла очки и спокойно сказала:

– Не шуми, Дмитрий Трофимыч. Всему свое время – стало быть, приспело. Это верно, что вы мальчишку женить собираетесь?

– Ну, говорил Яков Васильич… – остывая, проворчал Митро. – Только не решил еще, на ком… А что? Шестнадцать лет жеребцу, самое время!

– Так прежде бы выучили его, что с женой сотворять, сваты недоделанные! – сердито проговорила Даная Тихоновна. – Дите не знает, с какой стороны что вставляется, а они его женить надумали! Пустые ваши башки цыганские, вот что я скажу!

– А потому что не дело это, мальчишку дурному до свадьбы учить… – не очень уверенно заметил Митро.

– А у меня дурному и не научат! – возмутилась мадам Даная. – У меня все барышни порядочные, ни одна еще в больнице не была, да вы и сами знаете…

– Какую дала-то ему? – помолчав, поинтересовался Митро. – Не Эльвирку?

– Скажете тоже… Эльвирка у меня на человека понимающего отложена. Февронью попросила, барышня опытная, добрая, в теле и с терпеньем большим.

– Да знаю, знаю… Заплатил он хоть?

– Не ведаю, Февронья еще не выходила.

– Ты спроси у ней. Ежели Кузьма забыл от радости, так я заплачу. А что это весь пол в осколках? Не я ненароком?..

– Не грешите на себя-то, Владимир Антоныч куролесили. Да не велик убыток, три тарелки да два стакана. Вот добудиться никак не можем, лежат, как вещество, и не шевелятся, хоть бы словечко извергнули…

– Сейчас извергнет. – Митро подошел к дивану, наклонился и громко сказал: – Владимир Антоныч, Пегас первый заезд взял!

– Чего?.. Кто? Пегас? Пряхинский? Вр-р-р-раки… – хрипло раздалось из-под диванного валика, и оттуда медленно выползла черная с проседью, взъерошенная, вся в пуху голова. – Митро? Ты откуда здесь? Кто тебе про заезд сказал?

– В газетах уж пропечатано, – невинно заявил Митро. – Вставайте, ваша милость, не то как раз все скачки проспите. Аделька, тащи рассолу!

Спасительный мокрый ковш с плавающими в его содержимом смородинными листьями и укропом немедленно был принесен и употреблен во здравие. Потом охающего и ругающегося капитана со всем почтением препроводили во двор, где Митро вылил ему на голову три ведра колодезной воды. Даная Тихоновна вынесла чистое полотенце.

вернуться

23

Ильин день – 2 августа.

вернуться

24

«Лапка» – деньги, которые посетители ресторана оставляли артистам сверх оговоренной, официальной платы за номер; своего рода чаевые.