Друиды. Поэты, ученые, прорицатели, стр. 23

ПРИРОДА ЗНАНИИ ДРУИДОВ: СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОЕ

Для оценки размаха природы знаний, которые кельтская традиция приписывала друидам, мы можем поделить доступную нам информацию на группы. Одна – это метафизические спекуляции и вера в сверхъестественное, а другая имеет дело с практическими знаниями, в том числе составлением календарей. В первой группе большое место занимает идея о бессмертии человека, что, вполне естественно, поражало воображение греческих и римских писателей, особенно принадлежавших к Александрийской школе, усиленно разрабатывающих эту идею.

Начнем с Посидония и связанных с ним источников и, не забывая о неоднозначности терминов классической философии, рассмотрим следующие утверждения о сверхъестественном, на время исключив из рассмотрения веру в бессмертие. Ее мы потом обсудим отдельно. Согласно Диодору, друиды – это «философы и теологи», «понаторевшие в знании божественной природы» и способные общаться с богами. Страбон отмечает не только их практическое знание природных явлений, но и стремление познать «моральную философию», то есть философию этическую. Цезарь подчеркивает этот двойной кладезь знаний, с его религиозными верованиями, вторгающимися в «мощь и сферу действия бессмертных богов». В другом месте он добавляет, что галлы «утверждают, будто ведут свое происхождение от Диспатера» (древнеримского бога). Лукан обращается к друидам в весьма эллиптическом пассаже: «Вам одним дано познание богов и сил божественных… или дано, или вам только не дано это знание». Аммиан, цитируя Тимогена, с идеалистической предубежденностью заставляет друидов исследовать «проблемы вещей тайных и возвышенных» (что достаточно туманно), в то время как Мела просто говорит, что они заявляют, будто знают волю богов (quid dii velint), и это подводит итог всем предыдущим комментариям. В александрийских источниках друиды оказываются глубокими и мощными философами, равными знаменитым философам других народов, но это часть процесса их идеализации в свете мягкого примитивизма. Как выразилась Камилла Жюльен, «согласно присущей древним тяге к поспешным обобщениям, друиды одновременно оказываются и кровожаднейшими, и мудрейшими из жрецов, хотя все свидетельствует о том, что их ритуалы и верования – сама банальность».

ВЕРА В БЕССМЕРТИЕ

Из всех пунктов друидической веры в бессмертие сильнее всего потрясала античных писателей вера в буквальное личное бессмертие. Согласно Посидонию, судя по приводимым Диодором цитатам, кельты полагали, что «души людей бессмертны, и после определенного числа лет они получают вторую жизнь, тогда эта душа переселяется в другое тело». Страбон выражает эти верования друидов в такой форме: «как и другие мудрецы», они верят в то, что «души людские и вселенная неуничтожимы, хотя временами огонь и вода могут их сокрушить». Цезарь делает главным пунктом этой доктрины утверждение, что «души не подвержены смерти, но после смерти переходят от одного к другому» (ab aliis… transire ad alios). Аммиан цитирует Тимогена, чтобы сообщить, что друиды «с великим презрением к участи смертной… провозглашали бессмертие души». А Мела называет в качестве самой знаменитой друидической догмы мысль, что «души вечны и есть другая жизнь в пределах адских», при этом он, как Цезарь, старается осмыслить это разумно и приходит к выводу, что это является побудительной причиной безрассудной храбрости на войне. Лукан в уже упомянутом риторическом обращении к друидам развивает эту идею:

… Но вы нас уверяете, что нет, не бродят призраки
ни в молчаливом царстве Эребуса,
ни в мертвенных глубинах царства Диса,
но тело новое дух обретает и здравствует в мире ином…
А значит, если верить вам,
то смерть – всего лишь остановка на полдороге жизни.

Диодор, Аммиан и Валерий Максимус связывают веру в бессмертие с теорией Пифагора о метампсихозе (переселении душ), приравнивая кельтскую доктрину к «вере Пифагора» или, идеализируя ситуацию, представляют друидов «членами внутреннего круга пифагорейской веры». Это подводит нас к александрийским источникам, где Ипполит не только заставляет друидов «подробно изучать веру пифагорейцев», но также получать наставления от мифического фракийца Залмоксиса, якобы являющегося учеником лично Пифагора. С писателями вроде Клемента или Кирилла мы попадем в мир, где друиды не только сплошь пифагорейцы, но где даже изобретение этой философской школы приписывается им. Так что нас вряд ли удивит утверждение, что и скифский мудрец Анахарсис, и вегетарианцы-гиперборейцы, и упомянутый Залмоксис, все воспитывались вместе в этом сказочном мире варварских философов.

Не раз и не два указывалось, что кельтская доктрина бессмертия, как вытекает из рассмотренных источников, вообще не пифагорейская по смыслу. Она вовсе не утверждает, что существует переселение душ в другие живые существа («что душа нашей бабушки может вселиться в какую-нибудь птичку»), но всего лишь наивно, буквально и радостно верит, что за могилой существует точная копия жизни земной, которую и живут заново. Несмотря на сильное влияние, оказанное греками на кельтскую культуру во времена Пифагора, нам едва нужно выискивать внешние источники такой простой концепции, подтверждаемой не только рассказами классических писателей о том, что кельты предлагали оплачивать свои долги в загробной жизни, но также археологическими свидетельствами, рассмотренными в 1-й главе. А вот что действительно важно, так это вполне реальный контраст между кельтским и классическим представлением о вечности и загробной жизни, которое казалось первым настолько странным, что нуждалось в объяснении, выраженном в знакомых философских терминах; этот контраст очень ясно подчеркивает Лукан, хотя и в пифагорейских терминах.

За классическими представлениями о потустороннем, то есть загробном, мире лежат восточные верования, такие, как зловещий Темный дом Смерти в шумерской мифологии, где мертвецы корчатся во тьме и пыли, как жалкие грязные птицы. Для греков смерть была «неизбежным переходом в мерзкий подземный мир мрака и молчания, страну мрачных пещер и унылых болот, где даже сами боги мертвенно-бледны и лишены биения жизни; а римляне, под влиянием этрусских верований, воображали его еще более угрюмым и зловещим». Каким же контрастом, продолжает далее Ричмонд, становится наивная буквальность, представленная на романо-батавском каменном саркофаге из Симпелфельда (III в. н. э.) с высеченным внутри полным барельефным изображением домашней обстановки покойного, мебели и других предметов. То есть недвусмысленным «представлением о сохранении личности в мире ином, который есть продолжение или проекция вещей, знакомых таким верующим». Но классическому миру такое понимание было непривычным. Сама мысль о переходе души из жизни в живом теле к идентичной жизни за могилой в теле нематериальном казалось столь необычной, что требовала объяснения, для которого приходилось привлекать, точнее, создавать аппарат собственной философской системы. Наиболее приближенным к объяснению, пусть невнятному, казался пифагорейский миф. Приравнивая к нему кельтские верования, становилось возможным привести их к удовлетворительному уютному согласию с цивилизованными системами мысли и, разумеется, усилить мистику философии друидов. Это была несложная вера, вполне соответствующая обществу, которое его придерживалось. Александр Поп подвел итог такому взгляду в простом стишке:

Жди, как индус, за гробовой чертой
Свиданья с псом своим, бутылкой и женой.