Отцы, стр. 45

– Алло! Кто это?

– Алло! – отвечала ты. – Стич, это я, Варя. Вы хорошо долетели? Какая в Трансильвании погода? Как Тали перенесла перелет?

В наиболее драматические моменты ты не участвовала в игре, а наблюдала игру со стороны и только слегка ее корректировала. Например, такой эпизод. Драконенок Марк идет гулять в горы, спотыкается, падает и катится к обрыву. Заметив это, самоотверженный дракон Стич бросается спасать малыша. Стич ловит драконенка над самой пропастью, отбрасывает в безопасное место, но сам, не сумев сохранить равновесия, срывается вниз с обрыва.

– Падаю! – кричал Стич, вернее я кричал голосом Стича.

– У тебя же есть уши! – подсказывала ты. – Ты же умеешь махать ушами и лететь.

– Я не могу махать ушами, я в шапке!

– Сними шапку! Маши ушами! Лети!

– Я не могу снять шапку! Шапка на завязках! Узелок затянулся слишком туго! Падаю! Помогите!

Роль горы в нашем спектакле играл платяной шкаф. Силу гравитации контролировал я, поскольку держал падающего дракона в руке. Рука считалась невидимой. Дракон падал со шкафа на пол очень медленно. Воображаемая пропасть была очень глубокая, и должно было пройти минуты три, пока несчастный долетит до дна и разобьется о камни. И трех минут должно было хватить, чтобы мы выдумали для падающего дракона чудесное спасение.

– Тихо! – говорила ты, чтобы я перестал орать заполошным драконьим голосом. – Тихо, что это за звук?

Мы оба замолкали и прислушивались. Несчастный дракон зависал ненадолго посреди падения в бездну. С улицы в комнату, где мы играли, доносится шум поезда.

– Что это? – спрашивала ты. – Ты слышишь этот шум?

– Слышу! – отвечал я голосом дракона и возобновлял замедленное падение. – Какой-то непонятный шум.

– Это, – ты говорила тихо и таинственно, – шум крыльев огромного древнего дракона. Твой предок летит спасти тебя, Стич. Ты не разобьешься о скалы. Не бойся, глупенький.

Игра могла продолжаться до бесконечности. Целый эпизод можно было построить, например, на том, что чешуя воображаемого древнего предка не бутылочно-зеленая, я пепельно-серая.

– Дедушка, что с твоей чешуей? – вопрошал я голосом чудесно спасенного Стича.

– Глупенький ты, Стич, – говорила ты голосом дракона-предка. – Мы не виделись триста лет. Я поседел.

Игра прерывалась, только если мне нужно было работать или если тебе пора было спать. Или если приезжали гости.

Поэтому ты очень не любила гостей. Если во время игры у меня звонил телефон, ты отчаянно протестовала:

– Нет! Тьфу! Опять гости! Нет! Играть и никаких гостей!

Как правило, твои крики не помогали. Гости приезжали к нам все равно, а ты минут тридцать дулась, иногда даже всхлипывала, оплакивая внезапно прерванную игру, и пряталась от гостей в спальне.

Так бывало обычно, но не в тот раз, когда в гости к нам приехала подруга-художница по прозвищу Белочка. Ты только еще собиралась расстроиться в связи со скорым Белочкиным приездом, но я сказал:

– Варя, не расстраивайся. Белочка художник, как и ты.

– Я скульптор и художник, – уточнила ты.

– Вот именно. Тебе будет интересно. Ты покажешь Белочке свои рисунки и поделки, а Белочка нарисует что-нибудь специально для тебя.

Ты заинтересовалась, раздумала обижаться и спросила:

– Ну и где она, эта Белочка?

– Только что звонила и сказала, что переезжает МКАД.

– Какой МКАД? – уточнила ты.

Я перезвонил Белочке и сказал, что ты просила уточнить, какой именно МКАД Белочка переезжает. Белочка сказала, что переезжает МКАД имени Чехова.

– Белочка говорит, что переезжает МКАД имени Чехова, – сказал я.

– Ага, понятно, – ты совершенно удовлетворилась ответом.

К тому времени, как Белочка добралась от МКАД до нашей дачи, ты успела расставить на столе все свои поделки и разложить на полу все свои рисунки. Вы с Белочкой долго рассматривали единорога из застывающего пластилина, черного геккона, сердечную кошку, счастливую собаку, круглых рыб. Потом практически вместо ужина вы уселись вместе рисовать драконов и обменялись рисунками, запечатав их в конверты из фольги. Потом ты спросила Белочку:

– Ты привезла мне посмотреть какие-нибудь свои работы?

Белочка показала в мобильном телефоне собственноручно нарисованный ею мультик про вырастающий из земли цветок.

– А еще где можно увидеть твои работы?

– Ну, – Белочка задумалась, – еще я нарисовала Рыжего Апа из рекламы.

– Хорошо, – похвалила ты.

Дальнейший разговор двух художниц стал совсем уж профессиональным. Общаясь друг с другом, вы чаще рисовали что-то на листочке, чем применяли слова. На меня, маму и брата Васю ты не обращала внимания, и я ушел на улицу курить.

Когда я вернулся в дом, вы с Белочкой с заговорщическим видом показали мне открытку и спросили, что это. Это была просто открытка. Яркая открытка, покрытая толстым слоем шершавой пластмассовой глазури.

– Что это, как ты думаешь? – спросили вы торжественно.

– Открытка, – ответил я, подозревая, конечно, какой-то подвох.

– Нет! – Голос у тебя был счастливый и звенел, как колокольчик. – Это скрипка!

– Это скрипка! – согласилась Белочка голосом не менее счастливым, чем у Вари.

И надо тебе понимать, что Белочка тогда работала генеральным директором вполне серьезной постпродакшн-компании, занимающейся компьютерной графикой для кино. И вот вы с генеральным директором взяли тонкий карандаш и принялись елозить им по шершавой пластиковой поверхности открытки. Открытка под карандашом издавала звук, похожий на пение птиц или сороковую симфонию Моцарта. Это была скрипка.

69

Я, возможно, слишком много внимания уделял твоим художественным талантам, но дело не в том, что у тебя к живописи был просто талант. Дело в том, что у тебя к живописи была страсть, куда более сильная, чем теперь, хоть ты и научилась с тех пор рисовать. В сущности, кроме живописи, ты ничем всерьез не занималась и ничего, кроме живописи, не любила.

Вообще-то ты была очень несамостоятельная и требовала, чтобы тебя всегда развлекали. Но когда ты рисовала или лепила, тебе никто не бывал нужен часа четыре подряд. Вообще-то ты очень не любила учиться, и даже если просто рассказать тебе, что Земля круглая или что пятью пять двадцать пять, ты выпучивала глаза и кричала:

– Нет! Не говори этого! Это учение, а я не хочу учиться!

Но учиться рисованию ты могла сколько угодно. Во всяком случае, с занятий в художественной школе ты всегда выходила последней. Все дети уже расходились, я сидел один в школьном гардеробе, а ты выскакивала из двери класса и кричала мне:

– Подожди, папа, я еще не закончила. Это я не к тебе вышла, а пописать, – бегом мчалась в туалет и обратно бегом в класс, как будто рисунок без тебя заболеет или затоскует.

Учительница в художественной школе очень тебя любила и ради одной тебя задерживалась иногда по часу. Ты тоже любила учительницу и в порыве благодарности за то, например, что она научила тебя рисовать человеческий нос, ты бывала с учительницей так откровенна, как не бывала откровенна со мной. Именно от учительницы рисования я узнал, между прочим, что давешним летом в Черногории ты охотилась у реки на лягушек и встретила на мелководье змею.

– Кажется, это была гадюка, – с ужасом сказала учительница, протягивая мне твой рисунок, изображавший змею, встреченную на мелководье.

Это точно была гадюка. Очень похожая и явно очень ядовитая. Ты добавляла еще – очень красивая.

Довольно часто в десять часов вечера, уложив тебя спать, я через час, в одиннадцать, заглядывал к тебе в комнату и обнаруживал, что ты не спишь вовсе, а разглядываешь альбом репродукций Леонардо да Винчи и старательно перерисовываешь в свой альбом остролист со знаменитого портрета Джиневры Бенчи.

– Чего это ты не спишь? – спрашивал я тебя.

– Ежевику перерисовываю. Ты видел, папа, как хорошо Леонардо нарисовал ежевику? Он очень хороший художник.