Алики-малики, стр. 17

— Ешь.

— Спасибо.

Есть, однако, он не стал, отложил в сторону и снова застыл, опустив удочку к воде. Скоро в ведре слепого плескалось, кроме язя, несколько карасей, щурёнок, подлещик, не считая плотвы. И у Митьки в ведре побулькивало кое-что. В село не стыдно возвращаться — будет что показать.

Солнце спряталось за кустарники, вода потемнела от чёрных теней, лов прекратился. И теперь они сидели просто так, отдыхали, ели помидоры и огурцы. Можно бы ещё кочанчик сорвать, да капуста лопушистая, не уплотнилась, а искать на плантации кочанчик потуже, с кочерыжкой — уже темно. Ну ничего, помидоры больно хороши, их без соли можно, сами солёные, не то что огурцы. Сидели, отдыхали, обсуждали улов. А потом Семён пригласил его к себе домой, обещал показать лады на баяне.

— Ты ко мне приходи, — уговаривал он, — я тебе и книжки свои покажу.

— Это в которых пальцами читают?

— Ага.

— Ладно. Приду.

Потом они сидели молча, слушая, как лягушки пробуют голоса. Раздолье и благодать. Лицо у Семёна осветилось, губы растянулись от какого-то радостного воспоминания.

— Ты, Мить, посмотри, стоит тут недалечко ракита кривая? Она возле брода должна бы стоять. Стоит на месте?

Митька обошёл кустарники за тягачом. Среди ракитовых кустов возвышалась старая ракита, изогнутая, как столетняя старуха, совершенно лысая с одной стороны, а другой чуть не падавшая в воду.

— Это которая на букву Г похожая?

— Во-вот!

— Стоит.

— Ты влезь на неё и пошукай, нет ли там буковок, ножом вырезанных?

— А какие буковки-то?

— А ты влезь и пошукай. Аккурат вот так будет, — Семён приложил ладонь ребром к груди, показывая уровень, на котором были вырезаны буквы.

Митька пробрался сквозь заросли, пролез под самым обрывом, цепляясь за прутья лозы, опустил ногу в воду — глубоко, схватился за ракиту, повиснув над речкой, подтянулся и с трудом влез на старушечьи плечи ракиты, скрипнувшие под его тяжестью. Где там буковки, никаких буковок не было на старой морщинистой, покоробленной коре. Хотел было лезть обратно — как бы в воду не угодить с высоты, да передохнул малость и снова стал перебираться по стонущему стволу, ища глазами буковки. А Семён следил, напряжённо вытянув голову, вслушиваясь в скрип ветвей и шелест листвы.

— Есть! — нашёл наконец Митька. — Только не там, а повыше будет…

— Теперь погляди, там висит на сучке хомуток железный?

— Не, никакого хомутка…

— Ну, значит, утащил кто-то. Ладно, ходи обратно, а то ночь скоро. Глянь, ноги не обрежь, осока небось высокая…

— Нет тут осоки никакой…

— Ну, значит, повысохла. А была осока…

Митька хотел разобрать, что за буковки, но буквы взбугрились чёрной корой и расползлись — не понять ничего, и спустился на берег. Они посидели ещё, доели помидоры и пошли домой. Когда в село вошли, солнце совсем опустилось за дальний лесок, а с пастбища возвращалось стадо.

— А что там за буквы, я не разобрал — одни рубцы там, — сказал Митька.

— Рубцы, говоришь? Ну, значит, заросла кора. Кора, гляди, тоже растёт, и ствол растёт. Отметочки над водой, значит. А были аккурат над бережком. То моя там отметочка…

— Какая?

— Такая. На память, значит, зарубку сделал.

— А для чего?

— Для чего, для чего! Ишь, любопытный какой, — рассмеялся Кустов. — Всё знать будешь, шибко быстро состаришься.

И разошлись на повороте. И потому, как Семён уверенно пошёл по еле видной тропе — мимо старого, брошенного сарая, как обошёл, не касаясь даже палкой, раскиданных брёвен, Митька подумал: «Не видит ли? Слепой-то он слепой, а на самом деле хоть немножечко, да видит. Хоть самую малость, а всё же видит. Не может быть такого, чтобы человек — хороший такой человек, а совсем-совсем ничего не видел».

— Ты где это был? — спросила мать. — После школы тебя и не видела.

— На рыбалку с Семёном ходил.

— Это с Сенькой Лабутиным?

— Да нет, с Кустовым…

— Слепым? Чего это он надумал…

— Он мне свистульку подарил.

— Вот душа-то безгрешная. Ты завтра отнеси ему ножи поточить да вот рубль отдай…

— За что же рубль?

— А он, гляди, сколь раз ножи точил нам. Денег, бывало, нет, а он всё равно отточит. Безгрешная душа.

Мать поливала отцу — мылся во дворе, а потом они вечеряли под навесом возле летней кухни. Митька вспомнил ракиту и расползшиеся буквы.

— Меня слепой на ракиту посылал, — сказал он.

— Это зачем же? — удивилась мать.

— Поглядеть: стоят ли там буковки вырезанные…

— Ну и?

— Ну я слазил и поглядел: стоят. Только ничего не понять, заплыло. Я пытал его, да он не сказал: «Зарубка, — говорит, — на память».

— Буковки, говоришь? Какие ж такие буковки?

— А я-то почём знаю — не разобрать…

Мать заинтересовалась, будто девчонка какая, любопытство её одолело пуще, чем Митьку. А ночью Митька проснулся — он спал в горнице — от разговора в прихожей, где спали мать с отцом.

— Вань, а Вань…

— Чего? — спросонья бормотал отец.

— Это знаешь, чего Митька про буковки говорил? Так то Анютка Пичугина…

— Чего Пичугина?

— Буковки-то А и П и есть….

Митька обомлел — ведь точно А и П, ясно же как пить дать, расплылись, раскорявились, как это сразу он не усёк… Затаился — сон весь прошёл.

— Чего болтаешь, — проворчал отец. — Спи…

— Нет, ты послушай — ведь он с малолетству очень по ней скучал, ещё мальчонкой всё поджидал, как в школу ей идти…

— Ну?

— Так это он мальчонкой-то, видно, ножом и написал. И помнит с тих пор…

— Спи.

— Сплю. Памятливым какой. Справный, хороший был мальчонка. А тут война. Он и ушёл к партизанам. А после-то, как слепой стал, зачем он ей нужен? А он, видишь, помнит…

Отец засопел, мать повертелась, повертелась и затихла. Митька ещё долго не спал и всё думал об Ане Пичугиной — вовсе и не Пичугиной, а Сорокиной, потому что была бригадировой женой, отец же её был Пичугин. Он долго ворочался, вспоминая, что в разное время от разных людей слышал о слепом, да никогда определённо не связывал с Кустовым. А сейчас вдруг вспомнилось всё, что говорили о нём раньше. И то, что ослеп в партизанах, разряжая мину. Его уже потом, когда он появился при немцах в деревне, выдавали за ослепшего в детстве.

Мать и отец уже давно и согласно посапывали, а Митька всё не мог заснуть. Значит, и он, Семён, был когда-то такой же мальчишка, как и Митька, и караулил по дороге в школу Аню. И подумал вдруг Митька о Таньке, и сердце стало колотиться от мысли такой: не вырезать ли и ему на той раките ножом буквы Т. А.? Таня Акулова. На память. На сто лет. Чтобы сквозь новую войну, если будет, сквозь годы — завсегда росла там, расплываясь, зарастая, а всё же не исчезая, зарубка на память. Там и ракитка другая рядом росла — вырастет с годами, вширь и ввысь раздастся, поднимется выше старой, а всё равно буквы Т. А. останутся там навсегда.

Девушка в красной кофте

Алики-малики - i_012.png

Алики-малики - i_013.png

Кайрат стоял в сторонке, держа за повод коня, и глядел на чабанов. Он завидовал. Завидовал велосипедисту, небрежно опиравшемуся о седло. Завидовал Келес-беку — владельцу мотоцикла. Но больше всех он завидовал шофёру Бурге, который привёз кассиршу из центральной усадьбы. Чем он, собственно, лучше Кайрата? А вот же ездит на новенькой машине и катает Салиму! Эх, если бы только дали Кайрату такую машину! Но чтобы получить машину, надо поступить на шофёрские курсы. Раньше родители справлялись со стадом одни, но матушка Айгбюбю совсем почти оглохла, а какая же помощь от глухой в стаде телят? Как бы хорошо уехать отсюда в Карабулак, в посёлок, где клуб и кино, где столько парней и девчат! Но никуда Кайрат не уедет. Шофёрские курсы будут ему только сниться. А ведь, говорят, у отца много денег. Кайрат, правда, не видел, но чабаны так говорят. Они часто смеются над ним.