Алики-малики, стр. 12

Павлик присел на скамейке, дышал горьковатым воздухом старой баньки и думал о скворце. Он представил себе доктора Эллиота, старого, очкастого, сутулого, чем-то похожего на Ефима Савельича. Ходит, наверно, с блокнотом в руке, смотрит вверх, на деревья, а из гнёзд сыплется на него мусор, сучки и веточки. Птицы садятся ему на плечи, порхают вокруг и кричат. Эка штука — скворец! — а ведь сам доктор надевал ему на лапку колечко, а когда отпускал, говорил: «Лети, голубчик! Авось в чужих краях приют найдёшь, свет не без добрых людей»…

В саду послышались шаги. Может, кто мимо, к ручью, куда бабы ходят стирать? Но шаги всё ближе и слышнее, совсем уже рядом, возле баньки. Павлик замер. Тишина и чьё-то дыхание. Распахнулась дверь. Зашуршали прелые листья от веников. В дверном проёме каменки показались лицо и глаза, широко раскрытые от темени.

— Кто здесь?

Молчание.

— Ты, Зарубин?

Павлик поднял глаза на него.

— Неправду вы сказали. Никуда он не улетел.

Ефим Савельич подсел к нему и положил руку на плечо.

— Нет, голубчик, правда. Я планочками ножку обложил, перевязал, ножка скоро наладилась, он и улетел. Сперва на груше посидел, потом улетел. Может, где в другом месте на лето осядет. Теперь, понятно, подальше от деревни.

Ефим Савельич словом его не попрекнул, ни о чём не расспрашивал, и сам ни с того ни с сего начал рассказывать о детстве своём, как сам когда-то птиц не жалел, как хотел учёным стать, да ума не хватило и знаний. Павлик слушал его и думал: вот бы отца такого, как бы любил его! Сидел учитель рядом, на нём старый пиджак, лицо морщинистое, немолодое, и душа у Павлика колыхнулась от тёплого чувства к нему.

Они вышли из баньки и какое-то время стояли, ничего не видя перед собой. Зелёный шелест старой груши, розовая кипень вишен обрушилась на них пахучим сладким ветром, рыжее солнце жигануло в глаза. И тут их увидела Настенька и с радостным визгом побежала через грядки, раскинув руки.

Мостик через ручей

Алики-малики - i_008.png

Алики-малики - i_009.png

Моросит дождик. В тумане едва различаются тальниковые верхушки и тонкие жерди мосточка. На дне оврага течёт набухший от дождей ручей, он неглубок, зарос камышом и осокой. Истратов стоит над крутым глинистым спуском и тянет цигарку из-под ладони. Со шляпы на плащ стекают капли. Под ракитой лежит его старый, дерматиновый портфель. За увалами убранных полей и сиротливо мокнущими бабками — село Задубенье, откуда скоро должны появиться ребята.

Ещё с лета Истратов завязал в памяти узелок: шатучие эти мостки над ручьём надо заменить крепкими брёвнами. Ребята грейдерной дороги на Жуково не признают и бегают в школу тропкой, ведущей к ручью, а здесь этот мостик — не ровён час, случится беда.

Завязать узелок завязал, а сделать — руки не дошли. И вот который уже день встаёт Истратов пораньше, приходит к мосткам и, дожидаясь ребят, курит и соображает, где бы раздобыть три крепких бревна. Дело плёвое, однако брёвна на дороге не валяются, сам без плотника не сладишь. Сколько ни думай, а своими силами не сделаешь — придётся в ножки кланяться Гришке Клыку.

Над увалом показались ребята. Они бегут, размахивая портфелями и ранцами, обгоняют друг друга, скользят на мокрых тропках, норовят первыми добежать к мосткам.

— Ах, негодники, сатана вас возьми! — ворчит Истратов, разводя руки навстречу ребятам. — А ну, сбавь скорость, тормози! Ишь разбежались!

— Здрасьте, Ефим Савельич!

— Моё почтение, Ефим Савельич!

Федька Клычков, грудастый крепыш, вылупил свои горячие глаза, крутит портфелем, чтобы обратить на себя внимание.

— Смотрите, я на одной ножке!

Жерди гнутся под Федькой, скрипят, сердце холодеет, наверно, от страха, а он всё же перебирается.

— Не смей! — кричит Истратов, но куда там.

Федька летит на взгорье, прыгает — и бух! растягивается на траве. Все смеются: мосточек на одной ножке перепрыгнул, а на ровном месте двумя поскользнулся.

— Ефим Савельич, глядите, как я!

Это Мишка Сырцов. Идёт по жердям хоть и на двух ногах, но не разгибает их в коленях — мелкими шажками, вихляя боками, как барышня.

— Я вот тебе, курицын сын!

— Здравствуйте, Ефим Савельич, — старательно и робко выговаривают девочки. Они держатся кучкой, в стороне от мальчишек.

— По одному, по одному. Торопиться некуда, времени много.

— Пение будет сегодня?

— Ефим Савельич, а я к моторчику якорь намотал.

— А я газету сделал. Показать?

— Да куда ты, чумичело, в дождь разворачивать? — уже улыбается Ефим Савельич.

— Меня сегодня пораньше отпустите? Мне с мамкой в район — форму покупать.

— А я урок не сделала, Ефим Савельич, батька заболел…

— Ладно, ладно, в школе потолкуем.

Учитель последним идёт по мосткам. Жердины провисают под кирзовыми сапогами, дрожит в болотце трава, от дождика и ветра дробно колышется вода между камышинными дудками.

Хлябь-то какая! Придётся просить Григория о помощи — ничего не поделаешь.

После школы Истратов идёт в правление. Там уже полно народу. Бабы лузгают семечки, мужики дымят махрой, в сизых клубах дыма лиц не разобрать. Дверь с улицы то и дело распахивается — входят и выходят люди, нагоняют хмарь, сырость, запахи дождя и мокрой овчины. В маленькое окошко сеется жидкий свет. Ещё не вечер, но горит уже лампочка.

— Здорово, Ефим!

— Здравствуйте, Ефим Савельич!

— Ну как там мой оголец?

С Ефимом здороваются по-разному. Кто хлопает по плечу — как-никак свой, деревенский, а кто заискивающе смотрит в глаза — школьный директор.

— По школьному али по личному какому? — справляется старичок Пантелей Венедиктыч. И, не дождавшись ответа, продолжает: — А я вот, вишь, пенсию хлопочу. Ты мне как посоветуешь: писать куда ай не шуметь? Положили мне восемнадцать рублей в месяц, так это что же получается? Возчиком работал в последние годы, это правда, а ведь раньше и плотничал и шорничал. Что ж я себе работал, не колхозу?

— У тебя что, «Беломор»? Ну-ка дай, а то надоела махорка. Ты, дед, подвинься, ишь расселся как барыня. Тебе на печи лежать в такую погоду, а ты толкаешься тут…

— Здравствуйте, Ефим Савельич, — раздаётся певучий голосок.

Это Маня, его однолетка. В детстве вместе учились, сидели за одной партой. Скорбел он сердцем об ней, да так и проморгал — перехватили девку, вышла замуж. Трёх детей родила, двое уже в школу бегают к нему.

— Привет, Манюшка. Дунечка скоро в школу выйдет?

— Давеча возила её в район, доктор говорит — недельку подержать. Плачется девчонка — подружки все книжки прошли, как бы не отстать…

— Чего ж ей Митька не расскажет?

— Я и прошу, а ему всё некогда — на улице гоняет. Вы бы сказали ему, Ефим Савельич.

— Ладно, скажу.

Смотрит в её милые, застенчивые глаза. Лицо обметало морщинками, платок приспущен по-старушечьи, а всё одно сердце лежит к ней, как когда-то. Не упомнит теперь, как это перешла она с ним на «вы». Как ни сбивал её, она ни в какую, смотрит на него, ровно бы поднялся он над ней в своей учёности бог знает как шибко. А ведь он как был Фимка, так и остался — пожалеть некому… Ладно, муж ей достался хороший, справный тракторист. И дети хорошие, дай им бог здоровья…

Истратов сидит среди мужиков и баб, курит, щурится, то одному отвечает, то другому. Дверь на улицу не закрывается, прёт сюда народ по всяким делам: кто за нарядом, кто испросить машину за лесом, кто соломы для крыши, мало ли просьб к правлению. В соседней комнате шумят голоса. Шумят слитно, да один перекрывает — раскатистый, командирский. Из комнаты показывается Герман Изотов, долговязый парень в сером кителе с накладными карманами. Стрижен ёжиком. Его обступают и в голос, перебивая друг друга, объясняют, что и зачем.

— Ты мне справочку обещал…

— Насчёт коровы я — примут ай нет?