Тридцать три урода. Сборник, стр. 26

И я громко хохотала теперь над хвостатыми лягушатами. Отчего на воле, в траве, у лягушек нет хвостов, а в моей банке есть?

Прелести мои, прелести мои!

А чудовище, пожравшее все, что кишмя кишело в моем болотном улове, как фараоновы семь тощих коров, что пожрали семь жирных и не пожирели {34}, — все тем же оставалось плоским, жестким, звенчатым, с сильным, злым хвостом и жадными клещами. Только ростом подлиннее стало.

Я полюбила чудовище.

Оно казалось мне в панцирь одетым. И в беззвучной мути болотной воды, где толпились и толкались зря мягкотелые, бестолковые, совершенно беззащитные головастики, оно одно, четкое, сильное стремительное, — властвовало безусловно над жизнями.

И питалось, властвуя.

И я презирала головастиков.

Бегала, впрочем, на реку и к пруду. Подолгу, присев на корточки, заглядывала в воду. Подумывала туда его выплеснуть. Это чтобы не видеть дальше и чтобы хоть тех тринадцать хвостатых лягушат помиловать.

В пруду снова видела черных головастых, сонливых рыбок. Пожалуй, их примется сосать? Выросло в полмизинца, страшенное!

И ни с чем возвращалась к банке. Там глядела, как сытое, заленившееся чудовище покоится на дне среди высосанных серых шкурок.

Чудовище было таинственным.

Мы много о нем толковали с воспитательницей. Три книжечки пересмотрели, где всякие описаны. Прикладывали, приравнивали, а все-таки не могли увериться ни в его прошлом, ни в его будущем.

— Знаешь, я все-таки думаю, что эта твоя личинка превратится в водяного жука! — решительно объявила воспитательница.

Мы обе тогда стояли у окна и глядели в банку.

— Так ведь водяной жук черный и круглый.

— Ну, что же из этого следует?

— Совсем непохоже.

— Господи, какая ты неразумная! Разве комары, в которых превратились бы те смешные палочки, которые прежде плавали в твоей банке, похожи на свои личинки? А бабочки?

Я не убеждена.

— Водяной жук добрый.

— А ты почему знаешь?

— Вижу в кадках, знаете, под трубами их много плавает.

— Ну, и что же? Ты-то с ними плавала жучком или, например, рыбкой?

— Ну, так что же?

— Почему же ты так уверена, что они тебя не съели бы?

— А все-таки я не верю, что оно водяной жук.

— Да и я не уверена. Странная, таинственная личинка!

Чудовище должно превратиться. Но в кого же? В кого? В кого могут превращаться такие злые, такие буро-желтые, клещатые, звенчатые, с жесткими хвостами, что, как руль, правят на жертву?

Как страшно, что чудовище должно превратиться!

А может быть, все-таки превратится в водяного жука, черного, круглого, блестящего, и… может быть, да наверное даже, конечно, доброго.

Куда же тогда злое пойдет?

Разве оно может совсем пропасть? Совсем никуда не пойти, а просто пропасть? Как пар…

Нет, пар от холода на небе сгущается в тучи, и делается дождь… Ведь так?

Остался один только лягушонок. И хвост у него когда-то отвалился. Стал он таким молоденьким, свеженьким. Такой, такой душка! Зелененький! С крепкой спинкой, растопыренными лапами, в пупырышках, и глазки навыкате.

Из своего домашнего болотца он выбирался, всползая по стеклу, дышал проворно, как карманные часики стрекочут, а толстый мягенький животик проваливался и вздымался у короткой шеи. Сам зелененький-зелененький и всегда из ванны свежий.

Глядит выпученными глазками с мягкими, в складочках веками. Не сползает в воду.

Ручной!

Чудовище?

Что же мне делать с чудовищем?

В реку нельзя. В пруд нельзя. В болото? Там тоже лягушата.

Камень принесла в банку, длинный, узкий разыскала, стойком поставила, чтобы он мог на вершинку вылезать. У него теперь легкие, он теперь легкими, а не жабрами дышит. И легкими и жабрами, когда как ему нужно. Так сказала воспитательница.

Но с камня он сползет. Он любит воду. И тогда…

Убить.

Убить чудовище и спасти ручного мягкого лягушонка, последнего.

Но как убивать такое жесткое, звенчатое? Давить нельзя. Захрустит. Невозможно. Гадостно.

Просто выловить и выплеснуть на солнце. Это на балконе солнце. Рядом, из комнаты, дверь на балкон, собственно, на крышу, отгороженную балюстрадой и крытую листовым железом. Железо накаляется, почти как мои утюжки, которыми глажу куклам белье. (Я их даже пробовала так на солнышке нагревать.) Там юг. Но все-таки, конечно, для этого-то не довольно…

Уж если туда выплеснуть, оно насмерть испечется. Подохнет, поганое.

Да, Вася был прав. Лучше бы уж тогда все вместе плеснула в ведро. Ах, Боже! Отчего так трудно?

До вечера сидел зелененький на камушке. Рот дугой, всюду бородавочки. Глядит. А то спустит складочки мягкие на глаза, и сделаются два выпученных серых шарика.

Ходила злая, нетерпеливая. Сердце замучилось.

Любила и ненавидела чудовище.

Нет, ненавидела чудовище.

Так и спать пошла, не решившись. К вечеру ведь солнце ушло с моего балкона.

Лежу, и засыпаю, и не сплю. Очень это неприятно.

Зажечь бы свечу. Поглядеть, что в банке. Что, если и ночью оно не спит? Есть ли у него глаза? Я не заметила за клешнями. Да, впрочем, это все равно. Ночью ведь глазами не видно.

Высосет. Ой, высосет до утра!

Но тот на камне… Сползет. Ой, сползет с камня в любимую мутную водичку, болотную, родимую.

Я же нарочно из канавки глубокой, где трава скользкая растет, носила. Только уж так норовила, чтобы нового животного вместе с водой не зачерпнуть…

Мысль встрепенулась, и уже нога занесена к полу. Вдруг сердито вспоминаю: «природа! природа!» — «человек хочет, как не может» — «это значит — даже Бога не слушаться».

Да и лень! Да и темно! Да и ужасно неприятно ночью увидеть его.

А вдруг оно превратилось? Вдруг именно сегодня? Именно сейчас собралось превращаться? А если собралось превращаться, — может быть, и грех убить его. Может быть, раньше, чем того высосать, превратится и тогда уже никого никогда не будет сосать. А я убью? Именно тут-то и убью, когда не следует?..

Да и как убить? Солнца нет ночью. Давить нужно. Оно захрустит. Оно жесткое.

Голову зарыла под подушку, чтобы все было глухо и мягко.

Так пусть само!.. Так надо.

Заснула.

Утром лупоглазого лапчатого лягушонка нет.

Оно, оно. Одно оно.

Нежалко мне. Не плачу. Какое-то спокойствие нашло.

Иду вниз, молча, закусив деловито губу, в буфет за ложкой. Ложкой вылавливаю сонное, сытое чудовище. И туда на железный балкон.

Еще солнце не накалило листов. Еще оно за углом.

Ждать, что ли? Вот еще — дожидаться!

Выплескиваю воду, вытряхиваю его на пол. Гляжу.

Извивается, гадко хлопается жестким хвостом по железу, вздымая клещатую голову с гадкими желтыми глазенками. Вижу, теперь все вижу. Близко наклонилась. С пол моего маленького мизинца будет оно, а мне чудится, я ему в глаза гляжу, прямо в гадкие, в желтые, в жадные, в непощадные.

Камень принесла, тот, из банки, на котором сиживал зелененький. Прижала камнем гадкую голову с клещами и глазами. Давлю. Хрустнуло. А звенчатое тело все бьется, все извивается, и хвост вздымается стойком вверх.

Противно невмочь.

Бросаю камень. Голова вся раздавлена.

Ничего. Ничего. Сейчас все кончится. Иду, вся деловитая, к себе. Хватаю двумя руками цепко банку и — в окно.

Летит банка, брызжа водою, гнилой, мертвой, грязная банка далеко за окно, туда, где песочек чистенький на цветниковой площадке. Это сердце вдруг озлобилось острым кошачьим когтем.

Ничего. Так «скорей кончилось» в моей банке. Пусть.

А там, в болоте, продолжается, — как Бог устроил?..

МОШКА

Посв. Модесту Людвиговичу Гофману {35}

Я любила и ненавидела весну, и не знала, что люблю, и не знала, что ненавижу.