Тридцать три урода. Сборник, стр. 119

«Освободительное чудо искусства» не сильно освободить отчаяние дифирамбическою трагедией: оно коснулось его только патетически, претерпевающей своей стороной. Патетика и ее разрешение — ирония — стиснула горько трагический рот Мельпомены {256} Андре Жида.

«Те, что взяли себе право слова, часто удерживают его ужасно долго, однако немые поколения нетерпеливо ожидают в молчании уже давно… Сегодня слово за теми, кто еще не говорили. Кто они?» («De lʼévolution du théâtre».)

Если душа еще безмолвных поколений заговорит соборно, она создаст новый дифирамб, ибо соборная душа всегда и только дифирамбична, как дифирамбичен гимн, словом Радости венчающий Девятую Симфонию {257}. Но кто они, немые поколения Андре Жида? Если они соратники его отчаяния, не им петь великий дифирамб будущего театра.

«Нафанаил, теперь брось мою книгу. Освободись. Покинь меня. Покинь меня: теперь ты стесняешь меня. Любовь, которую я преувеличил к тебе, слишком заняла меня!»

Братского, соборного, дифирамбического отчаяния нет. Но по келиям одиноких разбредается отчаяние собирать для великой прививки Отказа «яд черных солнц и желчь лугов — полынь» {258}.

«За новыми формами геройства и новыми обличьями героев… театр, сегодня снявшись с якоря действительности, выплывает в неведомые моря». («De lʼévolution du théâtre».)

Как искать театру неведомых морей? К неведомому нет ведомого пути. «Кто хочет выйти на прогулку, пусть следует за мною. Но куда поведу я, сам не знающий, куда иду?» — говорит Андре Жид и прибавляет: «Есть некоторая прелесть в том». («Pretextes».) Андре Жид вправе не ведать своего пути и вправе находить в том прелесть. Но благо, истинное благо той душе, чей «пыл одинокого порыва» {259} себе самой неведомо горит пылом одним с душой соборной. Театр — собственность и святыня соборная, и драматург — не посредник ли между народом и высшим порывом соборного духа. И весь он — одно служение, покорность и вещая власть. Великим горным смехом, как свободным вихрем преодоления, он очищает долину.

Весь долгий путь свершив, по высям и низинам,
Твои зубцы я вижу наконец,
О горный кряж веселости и смеха!..
Долина слез, чье имя как печаль!
Как все в тебе неясно и неверно.
Но для меня уже белеет даль…
Уже блестят в огне, уже блестят зубцы
Твои — о кряж торжественного смеха! {260}
(Валерий Брюсов)

Слезами и жертвенным восторгом он засевает и орошает долину для всходов преображения. Вот дух комедии и трагедии будущего. Здесь есть свобода всем смеховым преодолениям и всем жертвенным гибелям в открывающихся на горизонте морях и землях народных, потому что народ сам своею хоровою вселенскою душою — неведомые моря и неведомые земли будущего. И истинный драматург, плавая в морях его соборной души — своей по благодати, — предчует, что нести своему богу — Дионису и своей музе — Мельпомене; как вручить своему народу предвосхищенное его сокровище — научит его священный восторг покорного творчества. Тогда, если учуянное было верно и творчеством преображено право, — сольется что и как трагедии и сольется восторг художника, актера и зрителя в один молящийся, вопящий и ведущий дифирамб. И трагедия создана — с ее хором-народом (все окружающие трагического героя, его порывом ужаснувшиеся и зараженные, — хор трагедии), с ее героем — высшим велением народа, им самим еще не познанным, но раскрывающимся ему через трагический дифирамб, и с неизбежной для удара, огонь выбирающего, косною силой, что ожидает духа и дух ненавидит. О нее разбивается высший порыв, но из искр разбитого порыва несется «пожар на неудержных крыльях» {261}, пожар творческого восторга.

Но на чашу Отказа и Испуга бросил свой жребий Андре Жид, и гений его творчества выплыл в бесплодные моря Уничтожения. И восторг ужаса он растворяет в патетическую горечь мстительной иронии, и надорванный смех и злые слезы бессильны освободить от одинокого отчаяния испугом окованную душу.

HENRY GAMES {262}. THE GOLDEN BOWL

London, 1904 [116]

Мира нет для нас вне нас. Каждый видит его лишь отраженным в себе самом. Мы думаем, что познаем мир, но познаем только себя. Из тесноты спасает искусство. В этом спасении от себя «освободительное ЧУДО искусства». И так как истинный художник — освободитель прежде всего. Он проводит перед нами формы, которые не мы, и приглашает нас переселиться в них: «вот вам еще новые маски». Жизнь также проводит перед нами все новые и новые формы; но она как бы ВСЕЛЯЕТ их в нас, тогда как художник ВЫСЕЛЯЕТ нас в них. Каждый может перерядиться в них, и словно поднимается тесная завеса личности. Из каждой маски мир иной. Путем внушения мы стали не собой, и мир отразился не лицом нашим, но надетой нами маской. Что-то пьянящее есть в магическом маскараде искусства, в этой головокружительной сменяемости зеркал, преломляющих разнородные миры. Но самого мира нет и не будет.

В своей новой книге Генри Джеймс более, чем кто-либо, принял эту истину и отказался решительно от всякой попытки объективизации мира, чтобы не проводить читателя через двоящееся зеркало души писателя, смущенной, как неверной рябью, тщетными потугами ввести свой, также неизбежно субъективный, корректив в субъективизм героя. Мы же ищем непосредственного переселения в чужую маску.

Генри Джеймс представляет нам мир только в отражении своих героев, и поскольку он в них отражается. Он полный субъективист по методу, и в методе весь интерес его книги, где несколько миров то гармонично, то в мучительной какофонии {263} переплетаются, врастают один в другой и разрывают друг друга. О жизни мы узнаем лишь через живущих ее, лишь из них самих, и это при всей сложности составляет чару книги, магию писателя, вовлекающую нас в свои личины, их ошибки, муки и разрешения.

И тем более славы методу, не допускающему верхоглядства психолога, неизбежно угнетающему его в живую душу своего героя, что в данной книге, по-английски растянутой, нет, при всей трагичности ситуации, окрыления истинного трагизма, и мелки характеры, и не умеют выстрадать своей жизни.

Обозрение русских журналов

«Вопросы жизни». Беллетристика. №№ 1–8 {264}

Ф. Сологуб {265}. «Мелкий бес», роман

Глубока тайна смеха. Кто разъяснит ее? Очищаемся ли мы через смех преодолением осмеянного? Или то буйная, громкая радость навстречу новому, странному, алогическому, нарушившему предустановленный уклад, — детская радость детского избытка, совмещающего несовместимое? Или злорадство здравого рассудка, казнящее, острое, сотрясающее, как судорога, — на все безумное, осмелившееся за ограду симметрии и перспективы? Ибо симметрия и перспектива — право и награда здравого рассудка. Или же смех — это первичный наш хаос, всегда на страже в нас, режущим кликом приветствует родной излом, искривление линии строя? И если ход мировой эволюции есть паломничество от хаоса к космосу и цель человечества высвободить «темного хаоса светлую дочь» {266}, то в чаемом ритмическом рае совершившихся борений будет ли место смеху?