Тридцать три урода. Сборник, стр. 115

Во льду — замерзший труп отчаявшегося. Отбыто последнее послушание духу — мучительно преодолен путь через ледяную гору, и полюс достигнут небольшое озеро окаймлено узкой полоской травы, отлогие скаты холма вокруг него осыпаны мягко снегом, и «так как ветра здесь не было, то озеро оттаяло, — и больше ничего».

Аргонавты достигли цели, и перед ними достигнутое зинуло зевом Мэона… {234}

* * *

Для прозрения в тайну мира — оно же возвращает к утерянному покою — дух должен истощить свои надежды.

«Мы желали бы вымыслить себе еще какую-либо хрупкую и более благочестивую надежду; но так как мы насытили нашу гордость и поняли, что от нас уже не зависит исполнение судеб, — мы стали ждать теперь, чтобы явления выказали себя немного более верными нам».

Так говорят многострадные паломники, достигнув Северного полюса. Но им не суждено остановить свой путь в стране гостеприимной. Не станут явления верными духу — никогда, хотя дух не успокоится от обманных надежд — еще на долгие зоны {235}, пока неверными явлениями не истощит их.

Всякому явлению одна обязанность — выявить себя до конца своих возможностей: тогда завершится его возврат к покою; один грех — себя предпочесть своей идее: тогда пересекается круг его возвращения к богу Небытия.

Истощить нужно свой голод к явлениям, к ним самим сердцем не прилепляясь; свой взгляд любить, но не мишень его, свое сладострастие, но не предмет его, чтобы все формы-миражи забыть без сожаления, когда сгинут, пресытившись, все тоскующие голоды перевоплощений.

«Истинный человек, как и всякий художник, должен вперед принести себя в жертву… Вся жизнь только путь к этой жертве. Я надеюсь, проявив все, что ждало проявления во мне, удовлетворенный, умереть дотла обезнадеженным».

Все должно быть проявленным, и пагубное. Горе тому, через кого соблазн войдет в мир, но нужно, чтобы и соблазн вошел в мир. И на вопрос: что проявлять? — ответ познается в Тишине.

Путь за путем, страна за страной, мир за миром ведут к успокоенному богу. Дух должен угасить свои верования, пылания, слова даже, «эти тела идей-душ». В них не нуждается Непреходящее. Непреходящий покой успеет сказаться без них.

«О, для великого отдыха я зову тебя, целительная Смерть».

Марево пылает, пока лучи, его родившие, не излучатся и не станет ночь. Путь искусом марева — путь к Покою. Но, чтобы причалить к пристани покоя, нужно еще доверие к истощающим семена перевоплощений голодам жизни. «Что восхищает меня, укрепляя во мне терпение, — это сознание, о бедный народ, как велико было твое доверие!» — говорит Эль-Хадж, и шейх-царь, таинственно несомый впереди своего народа на завешанных носилках, царь-бог уверяет своего пророка: «Эль-Хадж, тебе нужно верить в меня всеми твоими силами! Пойми, что будущее в этой твоей вере нуждается, чтобы явиться». И перед шатром своего бога пророк пел полночи, и «что он пел — то становилось».

Но и пророк, ведший к ему неведомой цели весь свой народ и его царя, над явлениями бессильного, пути не знающего, — подводит жаждавших долгие годы в пустыне к мареву лазоревого моря — горькому солончаку. Еще никто не знает тайны застылых вод, и ночью, нисходя к их берегам, пророк, один познавший их обман, погружается в созерцание.

«Месяц вставал полнее, нежели накануне. Менее изумленный, я мог лучше созерцать его. Казалось, тишина была здесь воистину и некою действительностью, и она была мое обожание. Ибо я не знал, что ночь может быть столь прекрасною, и в себе я ощущал глубже, нежели умел проследить в себе глубины, — иную любовь, более жаркую, в тысячу раз более сладкую и более успокоенную, нежели любовь к Шейху, и ей, казалось, отвечала великая тишина вокруг».

Пророк вещий многими жизнями близок уже к той «ночи, столь прекрасной», что наступает «после дня сладострастия, исполненного во всю меру телесных и мозговых сил», — и, наступив, становится «слаще неба и земли» для спящего ее. («Nourritures Terrestres» [108].)

Вот пейзаж, в своих главных линиях и чертах сливающийся с пейзажем великого буддийского «Нет», в нем же, как в одной из вечных граней хрусталя истины, отсветилась человеческая мысль. Не новы в нем рыжий лев, рыкающий пустынным голодом, или лиловая пустыня, где встают обманами марева синих озер и увенчанных пальм, — нов в нем пафос его созерцателя и стиль, тот пафос говорящий.

II

Или ты — гордый Нарцисс,
упоенный мечтой одинокой?{232}

Нарцисс, вечно одинокий, своей формы ищущий бог, скучая пейзажем без линий и движения, пожелал убедиться в чуемой красоте своей души и вышел в путь за зеркалом; над рекою Времени склонился. Тронулись в реке видения всех форм и потекли. Уже Нарцисс не знает, его ли душа ведет течение или течение ведет его душу. Где пребывающее? Из далекого будущего рождаясь, все течет к глядящему и протекает в прошлое реки. Но почему все повторяется, тщетно стремясь к кристаллической форме? Нарцисс грезит о Рае. Там кристаллизованные формы покоились в своем совершенстве, там пребывало все, так как совершенное не стремилось делаться лучшим; лишь спокойное притяжение медленно несло ритмическую гармонию Целого. Под «логарифмическим деревом — Игдразиль» — о ствол его, раскрытая, опиралась книга Тайн, — сидел человек — ипостась Бога, и для него и чрез него являлись формы. Единственный зритель, средоточие волшебного зрелища красок и линий, он утомляется созерцанием. Все для него, но он — где? Себя увидеть! Все через него — и он силен. Но испытать свою силу! От постоянного напряжения взора он уже неясно различает формы. О, движения! одного легчайшего движения! Он протягивает руку — и надламливает ветвь великого дерева! Едва приметная трещина растет… — встала тихая жалоба и выросла в вихрь; дерево расщепилось; разметалась листва, разлетелись листы книги Тайн. Облако поднялось, упадает слезами на землю и снова поднимается… — родилось Время. И человек-андрогин {237} раздвоился, вечно ищущий свою оторванную половину, вечно голодный новых объятий, вечно рождающий несовершенное. И все стремится к утерянной своей форме. Все хочет оправдать себя, но час бежит и перерезывает возможности. Время бежит бегством вещей, и каждая вещь цепляется судорогой за свое мгновение, чтобы утишить бег и проявиться совершеннее. («Traite du Narcisse» [109].)

Есть эпохи, когда явления протекают медленнее, тогда кажется — Время отдыхает. Все молчит, и ждешь, понимая, что мгновение трагично, что не нужно двигаться. Но, нет! В то время, как святые женщины застыли в экстазе, и разодравшаяся завеса могла выдать тайны храма, и всякая тварь созерцала Христа на кресте, говорящего последнее слово: «Совершилось», {238} — снова все должно быть переделанным, переделываемым вечно, — оттого, что игрок в кости не остановил напрасного жеста, потому что солдат пожелал выиграть тунику и кто-то не глядел…

Нарцисс склонился над зеркалом Времени. Любовное желание в нем преобразило проплывающие видения, и он влюбляется в хрупкие образы, и вот уже их нет он тянется вниз к своим губам, свои руки хочет оплести объятием… и откидывается. Вновь проплывает в реке мир, и он глядит. В нем едином проходят поколения.

Есть два цветка-символа: Нарцисс и Роза. Нарцисс, томимый любовью к себе, прекрасный юноша, потонул в зеркальной реке, пытаясь обнять пустое свое отражение. В себе не разделившийся, кремень без огнива, цвет без плода, познанием любви себя познавший мэон, — он к познанному Ничто склонился, склонился, скользит и падает ко дну.