Девятый том, стр. 7

В том-то и дело, однако, что и Отелло в тот момент, на котором его застигли зрители (отвалилась четвертая стена), занят не движением истории, а своей женой и вообще семейными склоками.

И подростки из Вероны заняты друг другом, а их семьи находятся в состоянии ссоры (склоки, скандала), хотя не на лестнице, но уже их дети уличные, ходят ватагой и дерутся.

Что говорить, и леди Макбет волнуют не вопросы истории, а волнуют ее, проще говоря, вопросы чисто шкурные, личные: побольше урвать.

Вот Гамлет – он как бы зампред. Первый зам по идеологии. Но тоже посмотрите, чем он занят, какой чепухой! Реалистически беря, он про отчима и мать выдумал, или ему померещилось, что они убили его отца. Тень – это ведь внутренний голос! Если брать реалистически. И теперь он, сам себе все внушив, хочет покончить с собою или же с ними. Бытовая уголовщина.

И сейчас три четверти преступлений – бытовые. Однако искусство – не прокуратура, как уж неоднократно приходилось говорить, оно, наоборот, защищает. Оправдывает, смягчает как бы уже готовый сорваться с уст приговор, приводит причины. Вызывает слезы. У искусства все равны. Все люди.

Я о том, насколько все-таки даже уже сейчас, в процессе перестройки, требуют показывать героев и госдеятелей и забывают, что таковы эти герои, какова средняя толпа, их выдвинувшая – и наоборот? Что в кухне, там, за столом, рождается и катится дальше та волна, которая затем вызовет сдвиги континентов и может породить массовые кровопролития?

Возможно, театральная привычка к свету рампы, софитов, к ярким скатертям и бутафорским орденским колодкам, к подведенным глазам, к ковровым дорожкам, к немятым вечно розовым букетам и строгим темным костюмам нас подвела?

В прозе привычны другие вещи. Прозаики дружною толпою уже подвинули нас к сознанию, что жизнь – частная жизнь – есть предмет литературы и искусства. Любовь и страдания также. Рождение и смерть также. Беда и небольшие радости – опять-таки.

Правда, до нынешних времен это больше касается описания жизни деревни или отдаленных кишлаков. В городе пока что проза видит маловато простых людей. Деревенские старухи, каждая из которых имеет свой дом, пусть даже и в заброшенной деревне, – она как королева и практически независима, пока не приходит край. Деревенская старуха говорит красиво и живет, ни от кого не завися, не то что старухи сородские, которые днем ютятся по скамейкам, говорят забывчиво и бестолково, но зато бывают швыряемы в автобусе, когда вдруг двинут в поликлинику за сочувствием своим болестям.

Пусть отвалится четвертая стена, наконец, пусть в свете рампы возникнут пока еще пугающая фигура городской старухи в дочернем пальто макси, грузчика из магазина, играющего в синем халате на морозе в футбол с ребятишками, затем инженера из НИИ, отца и сына, при полном отсутствии присутствия духа…

Прекрасное есть жизнь.

(не опубликовано)

вторая половина 1980-х гг.

Театральные мечты

Театральные мечты!

К примеру, есть очень хороший спектакль (текст великолепный, актеры блестящие, и солисты, и весь ансамбль, а режиссура просто праздник). Есть такой спектакль, «Ревизор», режиссер Марк Захаров, играют студенты ГИТИСа. Вот такой коллектив заключает договор на аренду подвала (скульптурной мастерской, танцверанды, спортивного зала). И играют этот спектакль по два раза в день. Цены на билеты высокие, но самоокупаемость полная. Удовольствие всем, радость, счастье. Там спектакль, там, там… Ничего не берут у государства и даже приносят доход в финансовые органы. Поставили «Ревизор», в другом месте «Горе от ума», в третьем… Как грибы. Собрались актеры, сдали как и кому полагается спектакль… Ведь уже дело на подходе, на мази: актер работает в одном театре, играет в другом, по приглашению, договору. Вообще собираются актеры, играют так называемую самостоятельную актерскую работу. Но только все это не приносит никому дохода, а люди горюют без театра, жаждут. Бегают по подвальчикам тем же, по филиалам, домам культуры, информированность потрясающая, едешь в мороз на трамвае куда-то, час пик вечером, думаешь: пуговиц не будет, не будет… Приходишь к подъезду ДК, а там уже чинная толпа, атмосфера тайны, допуска, полузакрытых дверей, а ближе к началу люди не выдерживают, теряют лицо, начинается беготня: «Мы из Новосибирска… На один день…»

Потому что хороший спектакль – это событие. Оно бывает раза два-три в год. И так тяжело, когда обрадуешься какому-нибудь выпускному или курсовому спектаклю и думаешь: нас тут сто зрителей… Да умножить на пять спектаклей… А по улице идет десять тысяч, для которых это было бы счастье. Тяжело, обидно чувствовать себя избранным и знать, что только эти избранные: несколько критиков, хореограф театра NN с мужем, кучка молодых режиссеров с тоской в глазах и приработком на телевидении, курс ГИТИСа, которому через год так же блеснуть и раствориться навеки,- только они это увидят, и дело обойдется даже без зубных и ухо-горло-носа врачей, любимых гостей любого театра…

Театральные мечты! Видеть такого «Ревизора», как этот, студенческий,- выйти в антракте в какие-то переходы около репетиционного зала, начать разговор и поймать себя на том, что говоришь языком этого спектакля – не Гоголя, а именно этой постановки (у каждого спектакля свой язык и свой ритм, паузы, набор ударений). Говоришь вдруг как хлестаковский слуга Осип: «Ну… Это… А ведь вот что тут…»

На этом «Ревизоре» хохот стоит с самых первых реплик до самой заключительной, так называемой «немой» сцены, которая вовсе не немая, а наоборот, горестная, расхлябанная, человечески теплая от общей тоски обманутых людей, сидящих кучкой, обворованных, брошенных, растоптанных и с детским удивлением, виновато улыбающихся, а на заявление о новом ревизоре машущих рукой: «Э, да что там». Нет страха, а есть поруганная мечта и кандалы впереди.

А в начале у них какой напор, любовь к своему герою, какое стремление везде почистить, прикрыть, подмести болтающихся под ногами «гусенков» на кухню, больных вон с коек, бравое такое настроение за секунду все исправить в государстве, вера в то, что ничего не было, а вдова, взявши хворостину, сама себя извернулась и посекла. Святая вера! И жажда вывести и последнее зло на чистую воду: Земляника, озабоченный нести правду, заявляет на Добчинского, что дети не его: «Ни одно из них не похоже на Добчинского, но все, даже дети маленькие, вылитый судья» – и бац! На стол маленькую фотокарточку! Хлестаков, как высший судия, которого, наконец, все ждали-то! Только его и ждали! Все творилось, потому что он не приезжал, а теперь приехал, и несут, несут, несут ему любовь свою и признание и все, что есть, и деньги до копейки. И каждое действующее лицо особенное, уморительно смешное: Ляпкин-Тяпкин, кувалда, разлепить рта не может, глаза заводит и все молчит, а до сотворения мира «сам собою дошел» и везде прозревает «измену». Анна Андреевна, апофеоз глупости, у которой, стоит явиться дочери, голос тут же доходит до визгу, и дочь, «пещь огненная», сумрачный толстый подросток, которая решает – сейчас или никогда – и выходит почти голая встречать гостя. Хлестаков – его такого встретишь в вагоне метро, светленький, ничтожный, папино вечное мученье насчет денег, лицо неизвестно с чего высокомерное, глаза полуприкрыты, с поволокой, и глядят мимо, говорит чеканные глупости, и в тюрьму не желает. Готовый руководитель! И унтер-офицерская вдова, как привидение возникающая повсюду, вся в черном, немножко похожая выражением лица на какого-нибудь осьминога в аквариуме: живые, огромные, человеческие глаза, а ниже черт знает что, все время надувается и зудит, как комар ночью (актриса Т.Ахрамкова).

Смешно, жалко, страшно, хочется взять «Ревизора» и перечитать, но – странное дело! Хочется, перечитав, снова идти в театр, сидеть в толпе, смотреть, плакать от хохота… Хочется видеть в этой толпе совершенно новые лица, школьников, студентов, старушек с Арбата (смотрели Мейерхольда!), приезжих из Мурманска, Вереи и Одессы, санитаров, продавцов, операторов всех видов и зачумленное руководство школ, контор и автобаз – всех! Потому что если играть год два раза в день в зале на хотя бы полста зрителей – пока хохочут, пока жив спектакль…