Хельмова дюжина красавиц. Дилогия (СИ), стр. 74

— И все-таки? — взяв Лизанькину ручку, Грель провел по ладони пальцами, и прикосновение это, обыкновенное, если разобраться, донельзя Лизаньку смутило.

— О том… что здесь все иначе, чем мне предполагалось…

Лизанька чуть ускорила шаг. Нет, она вовсе не надеялась сбежать от сурового взгляда горничной, но хотя бы оставить серую и скучную эту женщину позади, чтобы не напоминала о Цветочном павильоне, о красавицах, о Клементине…

— Этот конкурс… — Лизанька не делала попыток высвободить руку, и надеялась, что не слишком-то краснеет, выдавая свою провинциальную почти неискушенность. — Я надеялась, что попав сюда… я окажусь в обществе достойном… самые красивые девушки королевства…

— И вы в этом созвездии ярчайшая звезда, — не замедлил произнести любезность Грель.

— Вы мне льстите!

— Что вы, панночка Елизавета…

— Лизанька… зовите меня Лизанькой, я так привыкла, знаете ли… а Елизавета — тяжелое имя…

— Лизанька, — выдохнул Грель, глядя Лизаньке прямо в глаза. И во взгляде его она прочла все то, о чем мечтала. Было в нем и восхищение ее, Лизанькиной, красотою, и тщательно скрываемая, робкая надежда, и тоска… и многое иное…

…жаль, что глаза, глядевшие на нее, были мутноватого зеленого оттенка. Черные Себастьяну куда как более подходили…

— Ах, милая моя Лизанька, уж поверьте, ни одна из тех девиц не стоит и вашего мизинчика…

— Так уж и не стоит?

— Конечно! Вы только посмотрите, до чего очаровательные это мизинчики… просто-таки великолепные… я за всю свою жизнь не видел мизинчиков более прекрасных!

И подтверждая сказанное, он поцеловал сначала левый, а потом и правый мизинчик… потом поцеловал и безымянные пальцы, по его словам, прелести невыразимой, и средние… и указательные…

Лизанька млела, сожалея, что пальцев у нее всего-то по пять…

Все было именно так, как должно было быть… и даже далекий раскат грома, предвестник грозы, не испортил ей настроения.

— Во всем королевстве не сыскать ручек столь же милых… — нашептывал Грель на ушко.

— Так уж и не сыскать? Неужто у панночки Евдокии ручки хуже?

Лизанька не ревнует.

Или нет, ревнует, но проявляет разумное в нынешней ситуации любопытство.

— Ах, что вы, Лизанька, — поспешил заявить Грель, поглаживая ручку. — Разве ж можно сравнивать вас и Евдокию? Она, конечно, женщина миловидная, но куда ей до вашей-то красоты?

— Что ж вы за нею-то ходите?

— А что мне остается делать-то? Я — человек подневольный… вынужден искать милостей у панночки Евдокии… от ее маменьки многое зависит…

…или от папеньки, который не сумел приструнить наглую миллионщицу, и теперь ее дочь-перестарок бедного Себастьяна третирует. Лизанькино сердце переполнилось такой жалостью, что она едва-едва не расплакалась.

— Ах, как печально слышать сие… — воскликнула Лизанька. — Ежели бы я могла вам помочь…

Потемневшее небо прорезала молния, а там и гром пророкотал, заглушая шепот Греля. Первые капли дождя упали на дорожку…

…и это было тоже очень романтично: вдвоем с любимым против буйства стихии…

Глава 13

Букет доставили в четверть шестого. Гвоздики белые, красные и розовые, числом пять. И карточка, на которой кривоватым почерком было выведено «Дорогой моей племяннице Тиане Белопольской от любимого ея дяди с найсердечнейшими пожеланиями».

Следовало сказать, что гвоздики были не первой свежести, лепестки их потемнели, а тонкие листочки скукожились. И сам букет, щедро обернутый пятью слоями золотистой бумаги и перевязанный широкою атласною лентой, имел непередаваемо провинциальный вид.

— Какое убожество, — воскликнула Эржбета, отвлекшись от записей. — Видно, что ваш дядя вас очень любит.

— Ага, — Тиана букет приняла и цветочки пересчитала трижды. — Еще как любит! Он мне так и говорит, мол, только на тебя, Тианушка, одна надежа. Я за тобой, малой, глядел, а ты за мною, когда старым стану, немощным, приглядишь. Буду лежать на смертном одре, так хоть водицы поднесешь… знает, что супружница его, еще та змеюка, от нее не то, что воды — зимой снега не допросишься!

Письмо она разве что на зуб не попробовала.

Впрочем, еще немного и попробует, и письмо, и цветочки… есть хотелось неимоверно. Во снах Себастьяну являлись окорока в сетки, розовая ветчина, копченая грудинка с нежно-розовой мясной прослойкой, шпикачки и колбасы копченые, вяленые… по сметанным морям плыли осетра и севрюги…

Как работать?

Никак.

И оставалось лишь надеяться, что связной внемлет жалобному призыву и помимо инструкций от любимого начальства принесет нормальной человеческой еды.

Часы пробили полночь.

И час… и два… заснуть Себастьян не боялся. Не то в силу некоторых особенностей метаморфов, не то просто по давней, еще казарменной привычке, он обрел удивительную и весьма полезную способность просыпаться в назначенное им самим время.

Однако сейчас сон не шел.

Себастьян расхаживал по комнате, глядя на увядающие гвоздики, и кусал мизинец. Привычка сия дурная, над искоренением которой тщетно бился гувернер, а потом и учителя, явно демонстрировала, что пребывает ненаследный князь в смятении и даже растерянности.

Три дня.

А он выяснил лишь, что вышивает прекрасная Ядзита кладбищенский пейзаж… и конечно, сие весьма странно, но законом не запрещено. Ежели панночке по нраву мавзолеи да памятные стелы, над которыми повисло бельмо луны, то это исключительно вопрос личных, панночки, предпочтений.

…Эржбета пишет любовный роман, причем от руки и кривоватым почерком, то и дело черкая, правя и переправляя…

…Лизанька под стопкою белых ночных рубашек хранит тряпичную носатую куклу, черноволосую и с черными же глазами-пуговками. На шее куклы повязан белый платок, который, как Себастьяну думалось, он еще в прошлым годе потерял, а нарисованное красное сердце иглою проткнуто. И хоть не было в сих занятиях ни крупицы магии, но все одно сделалось жутко.

…Богуслава обладает еще более дурным нравом, чем Себастьяну представлялось прежде, и при малейшей оплошности спешит иную конкурсантку высмеять, и слова-то находит злые, язвительные. Пожалуй, трогать опасается лишь Габрисию, а та демонстративно княжну Ястрежемскую не замечает.

И видится в этом перемирии своя тайна.

Какая?

Иоланта бледнеет, на головные боли жалуется и сторонится зеркал…

Габрисия изводит горничных капризами… не то все, пустое, мелкое. И хоть опыт Себастьянов утверждал, что в мелочах многое сокрыто, ныне он оказался бесполезен. Чутье тоже молчало, точнее, оно требовало немедля весь этот балаган прекратить, девиц сдать особой канцелярии, а Цветочный павильон — королевским ведьмакам… и само замолкало.

Ведь сдавали же.

Не могло такого быть, чтобы место это, как и иные, в которых доводилось бывать особом королевской крови, не проверялось. Тогда как вышло, что не почуяли? Или то, безымянное, извратившее саму суть дома, уже почти очнувшееся от векового сна, умело прятаться?

Когда далекие часы, голос которых по некой странности был слышен по всему дому, пробили четыре, Себастьян поднялся. Накинув шелковый халат, в нынешнем, исконном Себастьяна обличье изрядно в плечах узковатый, он открыл окно.

Летняя ночь была тепла.

Стрекотали в траве кузнечики. Воздух, напоенный ароматом роз, остывал. Луна светила ярко, и Себастьян с неудовольствием подумал, что халат его, молочно-белый, виден распрекрасно. Но иной одежды, хоть как-то подходящей для ночных прогулок, в гардеробе панночки Белопольской не нашлось. Домашние туфли оказались тесны и норовили с ноги слететь.

— Проклятье, — буркнул Себастьян, когда в пятки впился острый камушек. — На такое я точно не подписывался…

У старого фонтана, почти скрывшегося в зарослях чубушника, ждал Аврелий Яковлевич.

— Опаздываешь, Себастьянушка, — с упреком произнес штатный ведьмак, выдыхая сладковатый дым.

— И вам доброй ночи, Аврелий Яковлевич.

Следовало сказать, что выглядел Аврелий Яковлевич несколько непривычно: в темных парусиновых штанах с заплатами на коленях, в просторной рубахе, перехваченной красным кушаком, с парой лопат, прислоненных к фонтану и сигарой во рту.