Собрание стихотворений, песен и поэм в одном томе, стр. 30

Концерт

Сорок трудный год.
Омский госпиталь…
Коридоры сухие и маркие.
Шепчет старая нянечка:
«Господи!..
До чего же артисты
                          маленькие…»
Мы шагаем палатами длинными.
Мы почти растворяемся в них
с балалайками,
                    с мандолинами
и большими пачками книг…
Что в программе?
В программе – чтение,
пара песен
военных, правильных…
Мы в палату тяжелораненых
входим с трепетом и почтением…
Двое здесь.
Майор артиллерии
с ампутированной ногой,
в сумасшедшем бою
                           под Ельней
на себя принявший огонь.
На пришельцев глядит он весело…
И другой —
                 до бровей забинтован, —
капитан,
таранивший «мессера»
три недели назад
                       над Ростовом…
Мы вошли.
Мы стоим в молчании…
Вдруг
срывающимся фальцетом
Абрикосов Гришка отчаянно
объявляет начало концерта.
А за ним,
не вполне совершенно,
но вовсю запевале внимая,
о народной поем,
                       о священной
так,
как мы ее понимаем…
В ней Чапаев сражается заново,
краснозвездные мчатся танки.
В ней шагают наши
                           в атаки,
а фашисты падают замертво.
В ней чужое железо плавится,
в ней и смерть отступать должна.
Если честно признаться,
нравится
нам
такая война…
Мы поем…
Только голос летчика
раздается.
А в нем – укор:
«Погодите…
Постойте, хлопчики…
Погодите…
Умер
      майор…»
Балалайка всплеснула горестно.
Торопливо,
будто в бреду…
…Вот и все
              о концерте в госпитале
в том году.

«– Почем фунт лиха?..»

– Почем фунт лиха?
– Не торгую
лихом.
Дверь в детство открывается со скрипом.
В который раз
мне память подсказала
пустынную дорогу до базара.
А на базаре
               шла торговля
лихом!
Оно в те годы
называлось жмыхом.
Сырыми отрубями называлось
и очередью длинной
                            извивалось.
Оно просило сумрачно и сонно:
– Куплю буханку
                        за четыре сотни…
– Меняю сапоги
                       на поллитровку…
Оно
      шагами мерило дорогу.
В дома входило,
улиц не покинув,
то строчкою:
«Оставлен город Киев…»
То слишком ясной,
слишком неподробной
казенною
            бумагой похоронной.
И песни вдовьи
начинались тихо:
«Ой, горюшко!..
Ой, лишенько!..
Ой, лихо!..»
Глазами мудрецов
смотрели дети.
Продать все это?
За какие деньги?
Кто их чеканит?
Из чего чеканит?
Кто радости от горя
отсекает?..
Да, люди забывают о потерях.
Обманы терпят.
И обиды терпят.
Да, пламя гаснет.
Стоны затихают.
И даже вдовьи слезы
высыхают.
И снова людям
                    новый век отпущен.
Но память
              возвращается к живущим.
Приходит память,
чтобы многократно
перехлестнуть календари
                                  обратно.
Она в ночи плывет над головами
и говорит неслышными словами
о времени
суровом и великом.
Я помню все.
Я не торгую
лихом.

«Голос начищенной меди…»

А. Флярковскому

Голос начищенной меди,
ты в детство зовешь меня.
Туда,
где сады соседей
обшаривала ребятня.
Туда, где, от пыли
желт,
полк через город
шел.
А мы, уяснив для себя
значение этого факта,
от зависти черной сопя,
смотрели на музыкантов.
Они нам казались
                        богами,
поющими песню свою.
Ничуть они нас не ругали.
И мы, торопясь,
                     подбегали
к последнему в этом строю.
Шагал он особенно веско,
хоть был без особых примет.
К себе прижимал, как невесту,
рокочущий инструмент.
И шли мы,
шеренгой равняясь,
сквозь город —
до самых казарм.
И солнцем до слез наполнялись
распахнутые глаза…
А после
немало отметин
на сердце оставили дни…
Под голос начищенной меди
товарищей я хоронил.
Звенящий решительный голос
в теплушки с перрона проник.
Стояли любимые,
                       сгорбясь.
А мы уезжали от них…
Никто нам, товарищ, не скажет,
что нас обделила
                       судьба…
Но если над миром
однажды
тревожно зальется труба…
Сквозь ураганный ветер,
по ноздреватому льду
я за тобой пойду,
голос
начищенной меди!