В погоне за рассветом, стр. 110

— Потому что сурьма, которая попадет в вашу мошонку, постепенно станет оказывать на нее и другое вредное воздействие — поразит ваши яички. Очень скоро и на всю оставшуюся жизнь вы станете полным импотентом.

— Gesu, — только и сказал дядюшка.

Мы потрясенно молчали. В комнате стояла ужасающая тишина, казалось, никто не мог набраться храбрости и нарушить ее. Наконец дядя Маттео заговорил сам, уныло заметив:

— Выходит, не зря я называл вас Dotor Balanzon. То, что вы преподносите мне, — несомненно, ехидная насмешка. Ничего себе перспектива: либо я умру ужасной смертью, либо останусь жить, перестав быть мужчиной.

— И тем не менее выбор надо сделать побыстрее.

— Я стану евнухом?

— В сущности, да.

— И никакого выхода?

— Нет.

— Но… возможно… dar mafa’ul be-vasile al-badam?

— Nakher. Увы. Badam, так называемое третье яичко, также становится бесчувственным.

— Тогда выхода нет вообще. Capon mal capona. Но… а как насчет желания?

— Nakher. Даже его не будет.

— Да ну! — Дядя Маттео удивил нас, начав говорить в своей обычной веселой манере: — Почему вы не сказали этого сразу же? Какая разница, смогу я или нет, если все равно не буду испытывать желания? К чему думать об этом? Нет желания — нет нужды, следовательно, нет неприятностей, следовательно, нет неприятных последствий. Да мне будут завидовать все священники, которых когда-либо соблазняли женщины, мальчики-певчие или же суккубы. — Я подумал, что дядя Маттео на самом деле не испытывал того веселья, которое пытался изобразить. — В любом случае, немногие из моих желаний могли быть реализованы. А самое последнее мое желание исчезло в зыбучих песках. Поэтому очень удачно, что джинн кастрации напал только на меня, а не на кого-нибудь, обладающего более достойными желаниями. Он издал еще один смешок, такой же ужасно фальшивый. — Однако не слушайте мои разглагольствования, как бы мне не превратиться в философа-моралиста — последнее прибежище для евнухов. Надеюсь, что сия опасность меня минует. Моралиста надо остерегаться больше, чем сластолюбца, no xe vero? И вот что, добрый хаким, я выбираю жизнь, любой ценой. Давайте начнем лечение — но не раньше завтрашнего дня, ладно? — Он потянулся за своим chapon. — Вы правы, пока я еще испытываю желание, мне следует этим воспользоваться. Пока во мне бродят соки, надо в них искупаться, не правда ли? Потому простите меня, господа. Чао. — И дядя Маттео покинул нас, сильно хлопнув дверью.

— Больной сохранил присутствие духа, — пробормотал хаким.

— Возможно, он и правда так думает, — произнес отец задумчиво. — Самый неустрашимый мореплаватель после того, как под ним пойдет ко дну множество кораблей, будет испытывать радость, когда наконец пристанет к безмятежному берегу.

— Надеюсь, что нет! — выпалил Ноздря и торопливо добавил: — Это всего лишь мое мнение, добрые хозяева. Ни один мореплаватель не обрадуется, если ему снесет мачту. Особенно в возрасте хозяина Маттео, которому почти столько же лет, сколько и мне. Простите меня, хаким Мимдад, но, может быть, этот kala-azar… заразный?

— Не беспокойтесь. До тех пор пока вас не укусит муха-джинн, никакой опасности нет.

— Тем не менее, — произнес Ноздря взволнованно, — хочется… быть уверенным. Если у вас, добрые хозяева, нет для меня приказаний, то прошу меня простить.

Как только он исчез, я тоже вышел. Похоже, пугливый и суеверный раб не поверил заверениям лекаря. Я поверил, но даже если и так…

Когда кто-то ухаживает за умирающим, как я уже говорил прежде, то он, несомненно, очень сочувствует несчастному, однако в глубине души, тайно, даже бессознательно, радуется тому, что сам он жив и здоров. Применительно к дядюшке Маттео можно было сказать, что он частично мертв или мертвы отдельные части его организма, а я радовался тому, что сам все еще владею этими частями, и, подобно Ноздре, хотел удостовериться, что все в порядке. Поэтому я отправился прямиком в заведение Шимона.

Я не встретил там ни Ноздри, ни дяди Маттео. Самое вероятное, что раб отправился на поиски доступного мальчика из числа kuch-i-safari, возможно, так же поступил и дядя. Я снова попросил у иудея смуглую девушку Чив, получил ее и взял с такой решительностью, что она, изумляясь полученному наслаждению, выдыхала слова на своем родном языке: «yilo!», «friska!» и «alo! alo! alo!». Я почувствовал печаль и сострадание ко всем евнухам, содомитам, castroni и ко всем калекам, которые никогда не испытывали того удовольствия, которое получаешь, заставляя женщину петь эту сладострастную песнь.

Глава 3

В каждый мой следующий визит к Шимону — а они были довольно частыми, раз или два в неделю — я просил Чив. Я был вполне удовлетворен тем, как она занимается surata, и почти перестал замечать цвет ее кожи. Я не собирался попробовать женщин других рас и национальностей, которых иудей держал в своем загоне, потому что все они уступали Чив лицом и фигурой.

Все, что происходило в Базайи-Гумбаде, было для меня новым и интересным. Любой случайный шум, порой даже шаги кошки, казались мне звучавшей в отдалении музыкой, и я немедленно отправлялся туда в надежде посмотреть занимательное представление. Когда мне везло, это оказывались mirasi или najhaya-malang.

Mirasi буквально означает мужчина-певец, однако певец он особенный — поет только об истории рода. Представление обычно происходило так. По просьбе и за плату mirasi садился на корточки перед своим sarangi — инструментом, напоминавшим скрипку, на которой играли при помощи лука, только укладывали ее прямо на землю. Певец смотрел на струны инструмента и под их завывание начинал перечислять всех прародителей пророка Мухаммеда, Александра Великого или какого-нибудь другого исторического персонажа. Для такого представления нужно было совсем немного. Казалось, что каждый певец знал наизусть подробную генеалогию всех подходящих знаменитостей. Mirasi часто нанимало какое-нибудь семейство, чтобы он спел про их историю. Иногда, как я полагаю, люди тратились, чтобы просто порадоваться тому, что их генеалогическое древо положено на музыку, а некоторые, возможно, также хотели поразить соседей. Однако обычно mirasi приглашали, когда собирались заключить брак с представителем другого рода. В таких случаях mirasi во всю силу своих легких представляет наследство жениха или невесты. Глава семьи записывает или зачитывает вслух певцу всю их родословную, после чего тот расставляет имена в рифму, соблюдая определенный размер. По крайней мере, так мне объяснили. Однако, честно говоря, сам я никогда не мог разобрать ничего, кроме монотонного гула — певец способен был петь и пиликать на своей sarangi часами. Я допускаю, что это требует определенного таланта, но после одной порции «Реза Феруз родил Лота Али, а Лот Али родил Рахима Йадоллаха» и так далее, от Адама до наших дней, я больше не старался посетить подобные представления.

Выступления najhaya-malang так быстро не надоедали. Malang — это то же самое, что и дервиш, святой проситель, и даже здесь, на вершине Крыши Мира, были нищие, как местные, так и пришлые. Некоторые из них не просто просили милостыню, но давали представления, за которые требовали бакшиш. Malang садился, скрестив ноги, перед корзиной и начинал наигрывать на простой деревянной или глиняной дудке. А змея-najhaya высовывала из корзины голову, разворачивала свой капюшон и грациозно покачивалась, словно танцуя под сиплый свист. Najhaya — страшно злобная и ядовитая змея, и каждый malang неизменно утверждает, что только он имеет над ней такую власть — власть, которая достигается лишь магией. Так, например, корзина, по их утверждениям, делалась из особого материала под названием khajur, который мог изготовить только мужчина. Дешевая трубка якобы мистическим образом освящалась, а мелодия была известна лишь посвященным. Однако я вскоре понял, что просто-напросто у всех змей ядовитые зубы были вырваны, что сделало их безобидными. Было также очевидно, что, поскольку у змей нет ушей, najhaya покачивалась туда-сюда, просто чтобы зафиксироваться на цели — дрожащем конце дудочки. Malang вполне мог бы наигрывать мелодичную венецианскую furlana, и результат был бы тем же.