Тропа к Чехову, стр. 93

Вообще, Антон Павлович необычайно любил все смешное, все, в чем чувствовался юмор, любил слушать рассказы смешные и, сидя в уголке, подперев рукой голову, пощипывая бородку, заливался таким заразительным смехом, что я часто, бывало, переставала слушать рассказчика, воспринимая рассказ через Антона Павловича. Он очень любил фокусников, клоунов. Помню, мы с ним как-то в Ялте долго стояли и не могли оторваться от всевозможных фокусов, которые проделывали дрессированные блохи. Любил Антон Павлович выдумывать – легко, изящно и очень смешно, – это вообще характерная черта чеховской семьи. Так, в начале нашего знакомства большую роль у нас играла Наденька, якобы жена или невеста Антона Павловича, и эта Наденька фигурировала везде и всюду, ничто в наших отношениях не обходилось без Наденьки, – она нашла себе место и в письмах.

Даже за несколько часов до своей смерти он заставил меня смеяться, выдумывая один рассказ. Это было в Баденвейлере. После трех тревожных, тяжелых дней ему стало легче к вечеру. Он послал меня пробежаться по парку, так как я не отлучалась от него эти дни, и когда я пришла, он все беспокоился, почему я не иду ужинать, на что я ответила, что гонг еще не прозвонил. Гонг, как оказалось после, мы просто прослушали, а Антон Павлович начал придумывать рассказ, описывая необычайно модный курорт, где много сытых, жирных банкиров, здоровых, любящих хорошо поесть, краснощеких англичан и американцев, и вот все они, кто с экскурсии, кто с катанья, с пешеходной прогулки, – одним словом, отовсюду собираются с мечтой хорошо и сытно поесть после физической усталости дня. И тут вдруг оказывается, что повар сбежал и ужина никакого нет, – и вот как этот удар по желудку отразился на всех этих избалованных людях… Я сидела, прикорнувши на диване после тревоги последних дней, и от души смеялась. И в голову не могло прийти, что через несколько часов я буду стоять перед телом Чехова!..

Антон Павлович тихо, покойно отошел в другой мир. В начале ночи он проснулся и первый раз в жизни сам попросил послать за доктором. Ощущение чего-то огромного, надвигающегося придавало всему, что я делала, необычайный покой и точность, как будто кто-то уверенно вел меня. Помню только жуткую минуту потерянности: ощущение близости массы людей в большом спящем отеле и вместе с тем чувство полной моей одинокости и беспомощности. Я вспомнила, что в этом же отеле жили знакомые русские студенты – два брата, и вот одного я попросила сбегать за доктором, сама пошла колоть лед, чтобы положить на сердце умирающему. Я слышу, как сейчас, среди давящей тишины июльской мучительно душной ночи звук удаляющихся шагов по скрипучему песку…

Пришел доктор, велел дать шампанского. Антон Павлович сел и как-то значительно, громко сказал доктору по-немецки (он очень мало знал по-немецки): «Ich sterbe…»

Потом взял бокал, повернул ко мне лицо, улыбнулся своей удивительной улыбкой, сказал: «Давно я не пил шампанского…», покойно выпил все до дна, тихо лег на левый бок и вскоре умолкнул навсегда… И страшную тишину ночи нарушала только как вихрь ворвавшаяся огромных размеров черная ночная бабочка, которая мучительно билась о горящие электрические лампочки и металась по комнате.

Ушел доктор, среди тишины и духоты ночи со страшным шумом выскочила пробка из недопитой бутылки шампанского… Начало светать, и вместе с пробуждающейся природой раздалось, как первая панихида, нежное, прекрасное пение птиц и донеслись звуки органа из ближней церкви. Не было звука людского голоса, не было суеты обыденной жизни, были красота, покой и величие смерти… (А. П. Чехов в воспоминаниях современников. 1954. С. 595–596, 600, 610–612).

Л. Н. Толстой

«…Он брал из жизни то, что видел, независимо от содержания того, что видел.

Зато если уж он брал что-нибудь, то передавал удивительно образно и понятно – до мелочей ясно… То, что занимало его в момент творчества, то он воссоздавал до последних черточек… Он был искренним, а это великое достоинство: он писал о том, что видел и как видел…

И, благодаря искренности его, он создал новые, совершенно новые, по-моему, для всего мира формы письма, подобных которым я не встречал нигде! Его язык – это необычный язык. Я помню, когда я его в первый раз начал читать, он мне показался таким странным, «нескладным», но как только я вчитался, так этот язык захватил меня.

Да, именно благодаря этой «нескладности» или, не знаю, как это назвать, он захватывает необычайно и, точно без всякой воли вашей, вкладывает вам в душу прекрасные художественные образы.

<…> Я повторяю, что новые формы создал Чехов и, отбрасывая всякую ложную скромность, утверждаю, что по технике он, Чехов, гораздо выше меня!.. Это единственный в своем роде писатель.

<…> Я хочу вам сказать еще, что в Чехове есть еще большой признак: он один из тех редких писателей, которых, как Диккенса и Пушкина и немногих подобных, можно много, много раз перечитывать, – я это знаю по собственному опыту.

<…> Одно могу сказать вам – смерть Чехова это большая потеря для нас, тем более что, кроме несравненного художника, мы лишились в нем прелестного, искреннего и честного человека… Это был обаятельный человек, скромный, милый…»

Последние слова Толстой произносит сердечно и задумчиво (Л. Н. Толстой и А. П. Чехов. С. 287–288).

А. А. Блок

Когда писатель-реалист бросает свое тупое перо, которым служит высокому делу, выводя огненные общие места, – лучше сказать, когда он начинает сознавать себя и голова его перестает кружиться, – получается часто нежеланное и ненормальное. Потому что он продолжает смотреть только в одну точку, не поднимая глаз к звездам и не роясь взором в земле; и видит вместо «кровавых пятен и пожарного зарева» бедную жизнь; и наблюдает эту жизнь «по-чеховски», не имея на то чеховских прав и сил…

Вот этой первозданности, за которой пока чувствуется только сила мышц и неуклонность, свойственная здоровым мозгам, – нет у многих «бытовиков», тех, кто хочет быть справедливым и всеобъемлющим, как был Чехов. И опасный, может быть самый опасный, уклон получается в их творчестве, когда они погружаются в психологию личности и неумело ныряют в ней. Чехова влек тот самый «дух светлого противоречия», который ведет андреевского Христа. Чехов был «не наш, а только Божий», и этого «человека Божьего» ни на мгновение не свергнули в пропасть светлый его дух и легкая его плоть. А он бродил немало над пропастями русского искусства и русской жизни…

Вечером я воротился совершенно потрясенный с «Трех сестер». Это – угол великого русского искусства, один из случайно сохранившихся, каким-то чудом не заплеванных углов моей пакостной, грязной, тупой и кровавой родины… Я не досидел Метерлинка и Гамсуна, к «Ревизору» продирался все-таки сквозь полувековую толщу, а Чехова принял всего, как он есть, в пантеон своей души и разделил его слезы, печаль и унижение… (Блок А. Указ. соч. С. 115, 116–117).

Зарубежные писатели об А.П. Чехове

В этом разделе использованы материалы, собранные в книге: Литературное наследство. Т. 68. М., 1960. С. 705–832.

«Слово о Чехове» Томаса Манна печатается по изданию: Манн Т. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М., 1961. С. 514–540.

Высказывания зарубежных писателей, критиков и филологов – Кэтрин Мэнсфилд, Вирджинии Вулф, Т. Манна, Д. Голсуорси и других – позволяют понять, какое место занял Чехов в литературе нового времени, в европейской культуре, столь древней и столь жадной до всего необычного, свежего, нового. Нужно помнить, что Англия, например, является страной Шекспира и Диккенса, страною богатейших, бережно сохранявшихся литературных и театральных традиций: здесь вовсе не склонны были равнять кого бы то ни было – и, быть может, русских прозаиков и драматургов особенно – со своими классиками, тем более ставить чужестранцев рядом с ними или даже выше их. Тем интереснее читать зарубежные отзывы о Чехове.