Заложники любви, стр. 54

— При чем тут заврался, Анюта. Скажешь тоже… Зачем мне врать? Я что, кому должен? — бормотал он, лихорадочно ища выход из положения. — Я и говорю, что за мной сейчас зайдут и мы пойдем по делам.

— И какие же у тебя дела? — скрещивая руки на груди, иронично и подозрительно спросила Анна Сергеевна.

— Ну честное слово, Нюра, — залебезил вдруг Фомин, — ну что уж, у меня дел не может быть? Я же тебе говорил про Геннадия Николаевича…

Фомин многозначительно понизил голос и, сделав страшные глаза, выглянул в окошко. Но на Анну Сергеевну это не подействовало. Она слегка шевельнулась на кровати, утверждаясь поосновательнее, и объявила свое окончательное решение:

— Я с места не тронусь, пока не дашь слово, что пойдешь в поликлинику. И пускай приходит кто угодно.

— Ну хорошо, хорошо, Анна Сергеевна, даю слово! Честное пионерское! Вечером приду к тебе, и выступим по полной программе. А сейчас по стаканчику, и разбежались…

— А не обманешь?

— Обижаешь, Анна Сергеевна. Фомин сроду никого не обманывал.

Это была такая беспардонная ложь, что от неожиданности она ему поверила. И сразу же оставила свой рабочий тон.

— Значит, часиков в восемь? — заискивающе спросила она.

— В девять, — возразил Фомин только для того, чтоб сразу не соглашаться.

Анна Сергеевна, бесконечно понукаемая приплясывающим от нетерпения Фоминым, наконец ушла, так и не пригубив свое вино. Только она ушла, Фомин выдул одним махом ее стакан, пожевал ломтик ветчины, позвал в сторожку собак, облегченно перевел дух и рухнул на кровать, поморщившись слегка от боли в правом боку.

В поликлинику он и не собирался. Он не хотел лечиться, потому что так ему было легче требовать деньги с матери своего обидчика, которую и ждал он сегодня с непонятным нетерпением. Он передал через Васильева свою просьбу (или требование) о том, чтоб она пришла именно сегодня.

— Пусть обязательно сама придет, — туманно сказал Фомин.

— Да ты понимаешь, что говоришь? — возмутился Васильев. — Ты что себе в голову вбил? Ты дурачок, оказывается. Смотри, Васька, если я что узнаю…

— Да ладно, ладно, что я, не понимаю… Что я, себя не помню? Только пусть придет. В последний раз… — еще туманнее сказал Фомин и улыбнулся.

Ирине Сергеевне, Сашкиной матери, Васильев ничего не сказал. Он рассудил, что нечего Фомину наглеть. Пусть поостынет маленько. А там время пройдет и видно будет…

Ей послышалась фамилия Фомин (а на самом деле кто-то назвал парня, который недавно побил Фомина), и Анна Сергеевна выскочила на площадь перед магазином вместе со всей очередью. Увидев лежащего человека, она сослепу (еще не привыкнув после полумрака винного отдела к режущему, отраженному снегом солнечному свету) решила, что это опять валяется побитый Фомин, а красные пятна вокруг него — это вермут из разбитых бутылок.

— Зачем он это сделал, как ты думаешь? — спросила я.

— Что сделал, — переспросил Васильев, — повесился?

— Зачем он залез так высоко? Что это, демонстранция? Бунт?

Вряд ли… — задумчиво сказал Васильев. — Ему было совершенно наплевать на то, как он будет выглядеть на суку. Ему было до лампочки, что он может кого-то напугать, шокировать, ему было на всех наплевать. Он и раньше-то не придавал большого значения своему внешнему виду, а когда узнал, что жить осталось несколько месяцев, — совсем распустился, потерял последний стыд. Мог помочиться прямо посреди улицы. Не умывался, не брился. Щетина у него была не ровная, а какая-то серая с ржавчиной… Старухи, увидев, крестились. Икону из церковных ворот выломал, прибил на забор и из винтовки расстреливал… Я думаю, он так высоко залез только потому, что ниже сучка не нашлось… Тут, у груши, кооперативная стремянка стояла. Он залез, накинул веревку с петлей, на которой ему ребятишки собак приводили, — и готово…

— А в икону-то зачем он стрелял?

— Око за око…

— Значит, во что-то верил? Все-таки бунт?

— Ни то и ни другое… — туманно ответил Васильев и испытующе посмотрел на меня, словно примерившись, стоит ли меня просвещать или не стоит, пойму ли. Очевидно, решил, что пойму, и продолжал: — Это гордыня, понимаешь?

— Не совсем… — сказала я.

— Понимаешь, — снизив тон и почему-то оглянувшись, сказал Васильев, — он возомнил, что хозяин самому себе, что может с собой делать все, что захочет…

— Как это?

— Очень просто, — сказал Васильев. — Хочу — ухаживаю за собой, а хочу — плюю на себя. И не ваше собачье дело, уважаемый товарищ! Пропадаю — и черт со мной, никто не запретит. Вы мне болезнь в наказание, а я на грушу, и в гробу я вас видел в белых тапочках! Гордыня его съела. Он и профессору Курьеву позвонил не из страха, а чтоб наверняка узнать: все теперь дозволено или нет? Позвонил, пришел домой, своих собак привязал к груше и пристрелил. И ободрал. И дело тут не в портвейне, портвейна у него стало хоть залейся, ты сама постаралась…

— А в чем? — спросила я.

— Сохранять себя надо! Содержать! Как дорогую машину, данную тебе напрокат. И душу и тело свое надо беречь.

— Как это, напрокат? — спросила я.

Васильев не захотел отвечать мне на этот вопрос.

ВАНЬКА — ДЕРГУНЧИК

Ванька-дергунчик был невысокий, какой-то высосанный мужичонка с желтой плешью среди редких, мышиного цвета волосиков и с крохотными, всегда очень грязными ручками. Дергунчиком его прозвали оттого, что у него в постоянном тике дергалось левое плечо. Он при этом неловко и как бы через силу поводил головой и сладко жмурил глаза.

Поселковое предание гласило, что дергаться он стал после того, как Актиния Карповна перетянула его сзади по хребту только что приобретенной им пешней, имевшей вид тяжелой кованой пики на толстом березовом древке. Она узнала, что заказана эта пешня местным умельцам была за счет заначенного Ванькой трояка.

Огрела она муженька осмотрительно деревянным концом, предполагая еще кое-какую пользу от него в будущем. Ванька же, не считаясь с ее хозяйской рачительностью, взял и начал дергаться.

Фомин, когда прознал про это, публично удивился. По его мнению, за целый трояк живых денег Актиния Карповна вполне могла и порешить благоверного.

Ванька (тогда еще не дергунчик) с самого раннего, ясного детства был помешан на рыбалке. И когда женился па энергичной, хваткой Аксинье (она тогда еще тоже Актинией не была), друзья-рыболовы предупреждали его: «Смотри, Ванюша, наше дело сторона, но уж больно она хваткая, как щуренок прожорливый». — «Ну и пусть ее, — усмехался беззаботно Ванюша, — все ведь в дом, а не из дома… Мотовка не лучше».

Промахнулся Ванюша. Недомыслил он до такой простой истины, что раз тянет молодуха со всех, кто под руку подвернется, будет и с него тянуть с таким же азартом. Так оно и получилось. С годами прожорливый щуренок вымахал в матерую щуку.

Пока была еще рыба в местных озерах и рыбалка имела, кроме спортивного, определенный экономический смысл, Актиния ничего против этого Ванькиного увлечения не имела. Но когда рыба в озерах иссякла, и вместо лещей, плотвы и окуней поселился в окрестных водоемах бессмысленный бычок-ротан, рыбалка Ванюше была запрещена. А так как для него рыбалка была единственной отдушиной и, можно сказать, страстью, то это запрещение вступило в серьезное противоречие со всей его жизнью.

Сначала он убегал на озера, пользуясь тем, что умел просыпаться затемно. Бесшумно, как тать во нощи, он выскальзывал из постели, а затем из дома.

По возвращении Ваня был готов к любым наказаниям, которые и сносил безропотно, с каким-то даже обидным равнодушием.

Актиния в сердцах поколачивала рыбака, но пользы это не приносило. Тогда она пошла на крайние меры. Теперь по ночам она деловито и аккуратно пристегивала его правую ногу колодезной цепью к никелированной спинке кровати, запирала цепочку на замок, клала ключ на буфет и спокойно засыпала.

Ванюша знал, что просить бесполезно и даже вредно, что ничего, кроме тумаков, он не выпросит, поэтому, лежа на спине, он бесшумно плакал, и горячие крупные слезы медленно затекали ему в уши.