Осколки одной жизни. Дорога в Освенцим и обратно, стр. 15

Я посмотрела на окружающих. Семьи образовали плотные группы, как бы защищая свою территорию. Было важно оградить захваченное пространство от тех, кто хотел прилечь или просто вытянуть ноги. Возникли невидимые стены. Семьи вели себя так, как будто вокруг никого не было. Кто-то ел, не проявляя обычной вежливости и не предлагая свою еду соседу. В одной семье обнаружили, что что-то забыли дома, и начали в этом обвинять друг друга. Молодые люди ласкались, никого не стесняясь. А кто-то в это время пользовался парашей.

Грюны ели ветчину, которую они взяли с собой. Они не были ортодоксами. Только старая бабушка соблюдала кошерную пищу. В обычное время они ели бы свою ветчину тайком, но сейчас им было не до этого. Бабушка сидела молча, погруженная в свои мысли. Из глаз ее непрерывными струйками текли слезы. Вдруг она сказала:

— Дайте мне немного ветчины. За семьдесят шесть лет своей жизни я никогда не ела некошерной пищи, а теперь буду. Если Бог смог так поступить с нами, я перестану выполнять его заповеди.

Все были в смятении, глядя, как она отрезает кусок ветчины и начинает его в раздумье жевать, словно ожидая ответа от Бога. Она не перестала верить в Него, она послала Ему вызов. Может быть, она надеялась, что грянет гром и положит конец ее страданиям.

Несколько поодаль сидели Шиарцы: мать, отец, бабушка и трое детей. Самому младшему не больше пяти лет. Он сидел на коленях у бабушки и просил рассказать ему сказку. Бабушка начала рассказывать сказку про Гензеля и Гретель, но ей явно мешала семейная ссора соседей. Она прервала свой рассказ, посмотрела вокруг и сказала:

— Пойдем, малыш, в другую комнату. Здесь слишком много людей.

Ребенок взглянул на нее:

— Бабушка, мы же в поезде, разве ты не видишь?

— Да, но пойдем в другую комнату, — сказала она и попыталась двинуться с места.

— Бабушка, бабушка, разве ты не видишь, что мы не дома? Разве ты не помнишь, что они заперли нас в поезде? Здесь нет комнат.

— Мы можем пойти на кухню, — ответила бабушка, глядя в пространство мертвыми глазами.

— Нет здесь никакой кухни, — сказал ребенок и потянул ее за кофту, чтобы она села.

Несколько человек из тех, кто сидел рядом, старались втолковать старой женщине, где она находится, но она смотрела на них в недоумении. Только когда дочь обняла ее, она немного успокоилась и согласилась сесть. Ребенок не отводил от бабушки испуганного взгляда. Он не осмелился больше просить ее продолжать рассказ. Мысли бабушки были далеко отсюда, и она, медленно раскачиваясь, как бы укачивая ребенка, пела старые еврейские колыбельные песни. Быть может, ей казалось, что она у себя дома качает своего брата или сестренку, а может быть, и дочь.

Освенцим

День сменялся ночью, а ночь — днем. Мы пытались спать сидя: не было места для всех, чтобы вытянуться. Ночью мы по очереди ненадолго ложились. Параша в углу переполнилась, стоял тошнотворный запах пота, мочи и экскрементов. Кончилась вода, и жажда стала непереносимой. Люди просили пить, молились, стенали, кричали. Когда поезд останавливался, я пыталась просить у охранников немного воздуха и воды, но напрасно. Одного из маленьких детей мы подняли к окну и научили его сказать: «Битте шон, вассер» — «Пожалуйста, воды», но его голосок не был услышан. Охранники только кричали на нас, чтобы мы молчали, и грозили нам своими винтовками.

Названия станций были уже не венгерские. Изменилось направление поезда, он уже шел не на запад, названия были польские. Куда нас везли? Теперь мы были готовы к худшему, но так устали и измучились от жажды, что мечтали лишь об одном: поскорее бы все это кончилось. Если нам суждено умереть, то пусть это свершится быстрее: хуже нам уже не будет. Дети плакали. Одна девушка упала в обморок. Ее мать стала кричать, просить о помощи, отец пытался поднять девушку. Воды! Воды! Неужели никто над нами не сжалится?

Раздался свисток, поезд снова тронулся, нас везли дальше. Прошло несколько часов. Стемнело. Поезд остановился на запасном пути. Кругом была темная ночь. Где мы? Те, кто теснились ближе к оконным щелям, сумели распознать неподалеку указатель: «Освенцим». Это не говорило нам ни о чем. Люди стонали, плакали, молились. Большинством овладела апатия. Каждый думал прежде всего о ВОДЕ.

Мама вдохнула ночной воздух, и ей показалось, что пахнет чем-то странным.

— Я чувствую газ. Вот теперь это произойдет. Они накачают газ в вагоны, — она говорила с трудом, из последних сил.

— Нет, мама, это невозможно. Вагоны не запечатаны. Через щели будет проходить воздух.

— Разве вы не чувствуете этот всюду проникающий запах?

— Может быть, это с фабрики, где мы будем работать, — сказал отец.

— Не плачь, мама, — сказала Ливи, — я буду помогать тебе стирать каждый день.

Мама погладила Ливи и пыталась улыбнуться.

Сквозь щели в вагон просочился свет прожекторов, и через несколько часов двери открылись. Мрачные мужчины в полосатой одежде выгоняли нас из вагонов.

— Raus, raus! Schnell, schnell! (Вон, вон! Быстро, быстро!) — Они кричали и ругались.

Все спешили к выходу, но мы с отцом задержались и спросили одного из мужчин:

— Где мы находимся?

Человек в тюремной одежде беспокойно оглянулся и, убедившись, что никто не услышит, ответил тихо:

— Лагерь истребления.

Так мы наконец узнали. Мы посмотрели друг на друга, но не успели ничего сказать.

Эсэсовцы, наблюдавшие вместе со своими собаками за этой сценой с платформы, заорали на нас. Они то и дело щелкали хлыстами, целясь по отстающим.

Из громкоговорителя скомандовали: «Мужчины налево, женщины направо». Дубинки обеспечивали выполнение приказа. Я быстро поцеловала отца и сказала, чтобы он поторопился, пока его не ударили. Сделав несколько шагов, я услышала щелканье хлыста и крик. Может быть, это били моего отца? Никогда мне не узнать ответа.

Я догнала мать и сестру и встала в строй. Женщины длинной вереницей медленно двигались к столу, где эсэсовец, стоя рядом со своей ищейкой, помахивал палкой, как дирижер на помосте: «направо, налево, налево, налево». Это был сам Вотан, распоряжающийся жизнью и смертью.

— Мы родственники. Мы хотим быть вместе, — протестовал кто-то.

Он безучастно смотрел перед собой и механически повторял:

— Вы встретитесь позже. Старики и дети поедут в фургоне. Вы все направляетесь в одно место.

Матери неохотно отпускали своих дочерей. Сестры отделялись от сестер.

Моя мама была безутешна. Пока мы продвигались в длинной очереди, Ливи и я держали ее за руки и пытались придумать что-нибудь, чтобы она перестала плакать.

— Мама, ведь ты прожила хорошую жизнь?

— Да, но вы обе еще не жили. Почему вы должны умереть?

— Не думай об этом. Не думай о нас. Я не жалею, что умру.

Я примирилась с тем, что нас ведут на смерть. Я воспринимала это спокойно, не протестуя, даже не думая о сопротивлении. Может быть, потому, что в глубине души я в это еще не могла поверить.

Мы стояли перед высоким блондином в новенькой, с иголочки, форме СС. Позднее я узнала, что его звали доктор Менгеле. Он остановил на нас свой пронзительный взгляд и указал палкой на маму:

— Вы направо, вы обе налево.

Мама в своем темно-синем платке на голове, с покрасневшими глазами тесно прижималась к нам.

— Эго мои дети.

— Вы увидите их завтра.

— Можно мне немного воды?

— Вы получите кофе, когда прибудете на место.

Бедная мама. Она не получила кофе, когда прибыла туда. Когда она стояла там, подняв свои иссохшие губы, из крана потек газ.

Я быстро отступила от нее. Может быть, слишком быстро. За долю секунды в моей голове промелькнула мысль: «Она умрет, а мы будем жить. Я не хочу идти с ней. Я хочу жить».

Как только мы расстались, у меня хлынули слезы. Меня охватило чувство вины. Неожиданно я увидела свою молодую мать глазами эсэсовца. Она выглядела старой в темном платке, с покрасневшими глазами. Почему я не заставила ее перестать плакать? Почему я не сняла с нее платок? Почему? Почему?