Последние заморозки, стр. 18

Руфина уже знала об отмене показа её работы на трех станках. И примирилась с этим. Но она не ожидала, что предполагаемый ею рекорд так наглядно для всех будет побит, даже и не состоявшись.

Она почувствовала на себе взгляд многих глаз. Ей показалось, что на неё смотрит весь цех — все люди, собравшиеся здесь. На самом же деле на неё смотрели только Сережины глаза да глаза старика Логинова. А ей чудилось, что все смотрящие на неё думают: «Вот и конец твоей славе, знатная сверловщица». На самом же деле так никто не думал. Это были её мысли, приписанные людям. Даже Серёжа не думал так. Наоборот, в его голове возникало совсем другое: «Ну теперь-то уж Руфина загремит ещё больше и станет наладчицей двадцати, а то и тридцати Алёшиных станков».

Автомат «ABE» был пущен на предельную скорость. Трудно стало различать, как подаются рассверливаемые шайбы, как они выталкиваются выбрасывателем.

Царило шумное оживление. Станку аплодировали, как артисту. Председательствующему за всю его долгую жизнь не приходилось бывать на таких шумных и людных защитах дипломных проектов. Он еле угомонил разбушевавшихся слушателей, хотя их справедливее назвать зрителями.

Когда предоставили слово оппоненту, Руфины уже не было в цехе. Первым это обнаружил Серёжа Векшегонов. Она незаметно затерялась в толпе рабочих и ушла с завода. У неё не хватило силы сдержать себя и делать вид, что радуется, когда хотелось плакать. За воротами завода она не стала сдерживать слезы, а вернувшись домой, рыдала по своей славе, как можно рыдать только по безвременно умершей матери.

Через час или немногим более Руфина слегла. Сначала лёгкий озноб, головная боль, а потом жар и бред.

Слава, ты не уходишь просто так, особенно если ты, опьянив человека, заставила полюбить тебя. Любила ли Руфина кого-нибудь больше своей славы? Была ли её любовь к Алексею сильней, чем к тебе, вероломная чаровница? На это теперь, кажется, не ответит и сама Руфина.

Вызванный Дулесовыми доктор, осмотрев больную, сказал:

— Нервное потрясение. Не волнуйтесь. Нет ничего угрожающего.

Затем было прописано снотворное. Вскоре Руфина уснула.

Поздно вечером появился Алексей.

— Хватит уж, Алексей Романович, нервировать Руфиночку, — сказала встретившая его Анна Васильевна. — Не добивайте невесту. Милости просим, когда встанет на ноги. Я дам знать.

Дверь, скрипнув, закрылась за ушедшим Алексеем. Никогда в жизни он не чувствовал себя таким виноватым.

Побродив по берегу пруда, Алексей направился к деду. Куда же ещё? Там его родной дом! Туда принесла его птица Феникс…

— За что же это все, дедушка? — жаловался он Ивану Ермолаевичу, рассказав обо всех этих днях сомнений и размолвок с самим собой и Руфиной.

— Я хочу лучше, а получается очень плохо.

Старик недолго думал. Видимо, то, что он сказал, давно было выношено им. Совет был кратким:

— Отложи свадьбу!

— Отложить свадьбу! А зачем?

— Там видно будет, зачем и к чему, — сказал Иван Ермолаевич. — Твой дед, Лешенька, не посоветует худого.

— И бабка тоже, — послышался из-за перегородки голос Степаниды Лукиничны.

— И надолго нужно отложить свадьбу? — совсем послушно, как в школьные годы, спросил Алёша.

— На год! — сказал, как отсек, Иван Ермолаевич, а потом куда мягче стал растолковывать: — Лет-то ей сколько… Да и тебе торопиться пока некуда. Год — не велик срок, а подумать будет когда и тому и другому.

Степанида Лукинична тоже нашла свои слова:

— Если не клеится, не паяется, зачем нитками сшивать то, чему надобно быть на хорошем клею, на вековечном паю. Так или нет?

— Так, бабушка!

И все смолкли. В старом доме стало тихо. На кухне о чем-то напевал самовар. Он, кажется, тоже был согласен, что свадьбу придётся отложить на год.

Но как это сделать?

26

В доме деда все было знакомо, мило и дорого Алексею. Здесь он не сумел бы назвать ни одного предмета, который бы не состоял с ним в давней дружбе, а может быть, и родстве.

Родной была и старая чугунная чернильница каслинского литья. Глядя на чернильницу, Алексей подумал, что письмо куда лучше устных объяснений с Дулесовыми. К тому же если при разговоре окажется тётка Руфины, то все может кончиться ссорой. А он не хочет и не будет ссориться.

Было уже за полночь. Откладывать на завтра не хотелось. И он принялся писать. Принялся писать, не выискивая слов, не подбирая выражений. Писал так, как пишется.

«Милая Руфина! За последние дни и особенно за последний вечер мне стало понятно, что я приношу тебе только несчастья. Я, Руфа, не виноват, что мои мысли, мои стремления не совпадают с твоими мыслями. Так, как живёшь ты, живут ещё многие. Но я, как ты видишь, не хочу и не могу жить этими нормами личного благополучия. Мне претит превосходство над другими людьми. Это все не только заставляет меня стыдиться людей, но и мешает мне быть самим собой. А я не могу не быть самим собой, не могу отступить от своих убеждений, как и ты не можешь расстаться со своими желаниями и представлениями и всем тем, что составляет тебя, твою личность, твоё мировоззрение.

Мне казалось, что после того, как ты и я будем женой и мужем, все изменится. А сегодня я понял, что не изменится ничего и мы, поженившись, окажемся несчастными людьми. Ты и все наши, рано или поздно, придут к такому же выводу.

Милая Руфина! Ты будешь счастлива! Ты не можешь ею не быть. И мой уход от тебя — это начало твоего настоящего, а не кажущегося счастья; каким бы негодо…»

Тут Алексей и остановился. Садясь за письмо, он хотел объявить о своём желании перенести свадьбу на год. А получилось, что он вообще отказывается от свадьбы.

Он задумался.

Раздумья не были долгими. Он понял, что разговор об отсрочке свадьбы лицемерен и лжив, что он никогда не женится на Руфине.

Алексей снова обмакнул перо и продолжил:

«…ванием ты, Анна Васильевна, Андрей Андреевич, моя мать и мой отец ни встретили это письмо, какие бы обидные дни и месяцы ты ни пережила после этого письма, все же я свой разрыв с тобой считаю благородным и честным поступком. Лучше пусть будут отравлены несколько месяцев твоей жизни, чем вся твоя жизнь.

Алексей Векшегонов».

Перечитывать письмо он не стал.

Утром, часов в пять, когда встал не смыкавший глаз дед, Алексей сказал:

— Вот, дедушка, письмо Руфине Андреевне Дулесовой. Прочитай его вместе с бабушкой, а потом заклей конверт. Письмо пусть передаст ей Серёжа.

Иван Ермолаевич кивнул головой.

— А это, — протянул он лист бумаги, — заявление на завод. Я прошу в нем об уходе с завода. Потом прочитаешь. Или о продлении моего учебного отпуска. Я на это имею право. Ты напишешь мне о решении дирекции. Свой адрес я тебе сообщу.

— Куда же ты надумал, внук?

— Наверно, в Сибирь. Мне уже советовали в институте. Там нужны люди. Очень нужны. И больше ни о чем не спрашивай меня.

Иван Ермолаевич более не задал ни одного вопроса. И только Степанида Лукинична спросила:

— Когда?

— Сейчас!

— А багаж?

— Он при мне. Если добавишь десятку-другую, с меня и хватит.

Не прошло и часа, как Алексей уехал.

Степанида Лукинична не проронила ни одной слезинки. А дед сказал:

— Стеш, где-то смородиновка была… И рюмку тоже подай…

На Старозаводской улице было тихо-тихо. Пахло черёмухой, цветущей в палисадниках. Слышалось чириканье воробьёв за наличниками окон. Сохли мелкие слезинки росы на траве.

Иван Ермолаевич налил вторую рюмку и сказал:

— Никак жаркий будет денёк…