НФ: Альманах научной фантастики. Операция на совести, стр. 27

Сейчас будет произнесена последняя команда…

— Скажите, пожалуйста, если ребенок вскрикивает по ночам, то следует ли показать его психоневропатологу?

Исмень выпалил эту отвлекающую фразу, не слыша собственного голоса.

Оба — врач и помощник — сделали одно и то же досадливое движение рукой.

— Не мешайте! — рявкнул врач. — Поле!

Крохотный магнитик, спрятанный в волосах сына, должен был исказить и обезвредить разящий луч. — Исмень все рассчитал точно. Дальнейшая судьба сына и его самого зависела теперь от внимательности помощника.

— Извиняюсь, я только хотел спросить…

Спина врача окаменела от ярости. Взгляд помощника метнулся было к глупо улыбающемуся Исменю, но задержался на пульте и…

Помощник смотрел на магнитометр, который, разумеется, фиксировал искажение поля.

Исмень закрыл глаза. Его невесомое тело куда-то поплыло, и он даже почувствовал облегчение.

Все кончено. Сын погиб. Сейчас с грохотом будет отодвинут стул… Потом арест, тюрьма, а может быть, и казнь.

В тишине слышалось напряженное гудение трансформатора.

С усилием, почти болезненным, Исмень приоткрыл веки.

Этого не могло быть! Но это было. Помощник все еще сидел за пультом, устало следя за показаниями приборов и что-то регулируя верньером. На шкалу магнитометра он уже не смотрел. И нельзя было понять, думает ли он о чем-нибудь, волнуется, сочувствует… Лоб в тонких прорезях вертикальных морщин, нездоровые круги под Глазами, вялый подбородок — лицо, каких тысячи.

— Сброс!

Врач выпрямился, гудение трансформатора умолкло, помощник откинулся на спинку стула.

— Вот и все, — сказал врач. Только сейчас Исмень заметил, как устало обвисли на его теле складки белого халата. — Забирайте парнишку.

Теперь кресло освобождало мальчика, и, пока это длилось, Исмень понял, отчего Мэт за все это время даже не всхлипнул: он попросту оцепенел от страха. Как тогда, в приемной.

На негнущихся ногах Исмень подошел к креслу, взял на руки сына, сказал врачу «спасибо» и, повернувшись к помощнику, тоже сказал «спасибо». Здесь его голос дрогнул, так много чувства вложил он в это обесцвеченное эпохой слово, но помощник ничего не ответил и даже не посмотрел на него.

На улице кружила мокрая ноябрьская метель, когда Исмень вышел с сыном из клиники. В полузастывших лужах осколками дробилось отражение угрюмых, потемневших зданий. К сыну уже вернулась жизнерадостность, он спешил с вопросами, на которые Исмень односложно отвечал «да», "нет", пока не прозвучал вопрос о магните.

— Пап, а зачем ты запрятал мне в волосы эту штуку?

Исмень оглянулся. Прохожих вблизи не было.

— Так было надо, малыш, — сказал Исмень, заглядывая в лицо сына. — Так надо. Но ты никому и никогда не говори об этом. Никому и никогда. А если, не дай бог, и проговоришься, то скажи… скажи, что просто выдумал. Понял?

Сын удивленно посмотрел на отца, ведь тот никогда не учил обманывать. Он слушал, по-взрослому сдвинув брови, потом кивнул.

— Да, пап.

"Вот я и преподал ему первый урок лжи, — подумал Исмень. — А сколько их еще будет!"

Все только начиналось. Сына предстояло обучить умению не выделяться среди лишенных совести сверстников. Всюду и везде одинокий, всем и вся чужой — выдержит ли он это?

И сохранится ли в нем человек?

Поблагодарит ли он когда-нибудь отца за сегодняшнее или, наоборот, проклянет?

Сын молча шагал рядом с Исменем, держась за его руку.

Александр Горбовский. Игрища в зале, где никого нет

Анджей ничего еще не решил. Он не решил вообще, сделает ли он это. Слишком многое было неизвестно. Слишком многое было против.

Тек говорил он себе. Так повторял он.

Шел семнадцатый час с тех пор, как с амфибией, в которой была Оэра, утрачена связь. Шел семнадцатый час, как оттуда, из района Железных Скал беспрерывно звучал ее тонкий, как писк комара, радиозуммер.

Ему приходилось бывать там, в районе Железных Скал. И сейчас он представлял себе все так же ясно, как если бы это было перед его глазами. Он видел желтое марево, желтый туман, который заполнял собой пространство. И в нем, в нижних его слоях, редкие озерца, протоки из сиреневого. Иногда оно, сиреневое, медленно текло и переливалось среди более легкого желтого, но не смешивалось с ним. И стоило чему-нибудь шелохнуться, стоило потянуть ветру, как все это приходило в движение.

Где-то там, в этом прозрачном мареве, была сейчас Оэра. Была белая плоская чечевица ее амфибии.

Если включить приборы слежения, туман исчезал. На экранах оставалась только легкая дымка, размывавшая контуры отдаленных предметов. И тогда становились видны скалы. Или то, что условно можно было называть этим словом, потому что другого не было. Больше всего это напоминало гигантский шлак — нечто губчатое, нечто спекшееся с пустотами, арками и пролетами, переброшенными на сотни метров. И там, в огромных этих глубинах, в переплетениях и переходах плыл сейчас сигнал бедствия — тонкий писк радиозуммера. Многократно отраженный, он расходился волнами, то усиливался, то ослабевал. Казалось, сигнал был везде. И невозможно было найти то место, ту точку, из которой он исходил.

Вызывая в себе все эти картины, размышляя об этом, Анджей понимал втайне, что делает это только затем, чтобы не думать о другом. Чтобы не думать о главном — о решении, которое надлежало ему принять. Пока можно было еще сделать это.

Анджей был один на станции. Двое других с утра находились там, в лабиринте Железных Скал. Но он знал — им ее не найти. Это было невозможно. Почти невозможно. Единственным, кто мог бы помочь в этом, был, наверное, он сам. Но сейчас он старался не думать об этом. После всего, что произошло, что случилось с ним, отвращение к риску было слишком велико. И Анджей не был уверен, не знал, сумеет ли он одолеть это.

Бесконечные коридоры, по которым шел он, пусты. Безлюдны лестницы и переходы. Но сама эта пустота, самое безлюдье это было совсем другим, не таким, каким оно могло бы быть в иных обитаемых мирах.

Он шел, и блестящие поручни, рукоятки аварийных сигналов, иллюминаторы многократно отражали его. Они отражали его, высокого, золотоволосого, в черном форменном одеянии, отливающем серебром и ниспадавшем до самых ног. Наверное, и правда, он достоин был чего-то лучшего, чем это одеяние, эта Станция и тот мучительный выбор, перед которым он был сейчас.

Длинный коридор завершался площадкой. Дальше была только одна дверь плоский квадрат. Полосатая дверь в зал, где не было никого.

Впрочем, это еще ничего не значило, что он пришел сюда, к этой двери. Это еще ничего не значило.

Он сделал так, чтобы изображение Оэры возникло вдруг на стене. Оно было двумерным и плоским. Оно было тем, что некогда называлось «портрет». Если бы «портрет» шевелился или произносил слова, тогда бы это называлось «кино». Когда-то он интересовался историей, поэтому знал это.

Он сделал так, чтобы изображение стало объемным. Теперь Оэра была похожа, теперь она была подобна той, какой она была в жизни: эти миндалины глаз, эти черные волосы по плечам, лиловое кимоно.

Он смотрел на нее. Он попытался увидеть ее так, как если бы видел впервые. Но не смог. И тогда, перестав удерживать изображение, дал ему медленно растаять в воздухе.

"Голография". Наконец-то вспомнил он это слово. Так назывались эти изображения когда-то. «Голография». Образы, которые порождала она, были объемны, но призрачны и бесплотны. Как изображение Оэры, которое только что было здесь. Непонятно, кому нужны были они, эти призраки. Но наверное, все-таки были нужны, пока лет двести назад профессор Минц не создал своих «фантомов». Трехмерные изображения обрели плоть. Кажется, это были какие-то поля, суперполя, гиперполя, которые держали контур предмета. Теперь, если протянуть руку, рука не проходила сквозь образ, как сквозь пустоту, как сквозь призрак, а упиралась в твердь, твердь фантома. Пока шел сеанс, пока работал передатчик, изображение стены было подобно настоящей стене, и ладонь могла ощутить ее шероховатость и твердость. Изображение стула становилось подобным настоящему стулу — его можно было потрогать рукой, на него можно было сесть.