Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 99

Медведев со страхом и ужасом думает о том, о чем всякий каторжник только и мечтает: когда он кончит каторгу.

– О чем я вас попросить хотел, ваше высокоблагородие! – робко и нерешительно обратился он однажды ко мне, и в голосе его слышалось столько мольбы. – Попросите смотрителя, когда мне срок кончится, чтоб меня в палачах оставили. Как мне на поселение выйти? Убьют меня, беспременно убьют!

И он даже прослезился – этот человек, мечта которого остаться до конца жизни палачом, ужас которого – выйти на свободу.

Он повалился в ноги:

– Попросите!

И хотел целовать руки.

Комлев

Против окон канцелярии Александровской тюрьмы бродит низкорослый, со впалой грудью, мрачный, понурый человек. И бродит как-то странно. Голодные собаки, которых часто бьют, ходят так мимо окон кухни. Не спуская глаз с окон и боясь подойти близко: а вдруг кипятком ошпарят.

Это Комлев, старейший сахалинский палач. Теперь отставной.

Он прослышал, что в Александровской тюрьме будут вешать бродягу Туманова, стрелявшего в чиновника, [24]и пришел с поселья, где живет в качестве богадельщика:

– Без меня повесить некому.

Он повесил на Сахалине 13 человек. Специалист по этому делу и надеется «заработать рубля три».

А пока, в ожидании казни – как я уже говорил, – он нанялся у каторжанки, живущей с поселенцем, нянчить детей.

Таковы сахалинские нравы.

Комлев пришел к тюрьме проведать: «не слышно ли, когда» – и бродит против окон канцелярии, потому что здесь есть надзиратели.

Комлева ненавидит вся каторга. Где бы ни встретился – его каждый бьет. Бьют как собаку, пока не свалится без чувств где-нибудь в канаву. Отдышится – и пойдет.

Живуч старик необычайно. Пятьдесят лет, и грудь впалая, и тело все истерзано, и от битья кашляет иногда кровью, а в руках сила необычайная.

«Комлев» – это его палачский псевдоним.

Когда бьют розгами тонким концом, это называется:

– Давать лозы. Когда бьют толстым – это:

– Давать комли.

Отсюда и это прозвище – Комлев. Комлев – костромской мещанин, из духовного звания, учился в училище при семинарии и очень любит тексты, преимущественно из Ветхого Завета.

Он был осужден за денной грабеж с револьвером на двадцать лет. В 77-м году он бежал с Сахалина, но в самом узком месте Татарского пролива, почти достигнув материка, был пойман гиляком, получил 96 плетей и 20 лет прибавки к сроку. В те жестокие времена палачам работы было много, и палачу, тоже сахалинской знаменитости, Терскому, потребовался помощник. В тюрьме бросили жребий: кому идти в палачи. И жребий выпал Комлеву.

Но Комлев все еще мечтал о воле, и в 89-м году опять бежал, – его поймали на Сахалине же, прибавили еще 15 лет каторги.

– Итого, пятьдесят пять лет чистой каторги! – с чувством достоинства говорит Комлев.

И приговорили к 45 плетям. Плети давал «ученику» Терский.

– Ну, ложись, ученик, я тебе покажу, как надо драть. И «показал». В 97-м году Комлев говорил мне:

– До сих пор гнию. И разделся. Тело – словно прижжено каленым железом.

Страшно было смотреть. Местами зарубцевалось в белые рубцы, а местами вместо кожи – тонкая красная пленочка.

– Пожмешь – и течет!

Пленочка лопнула, и потекла какая-то сукровица. На луетической почве это наказание разыгралось во что-то страшное.

Так глумился палач над палачом.

Скоро, однако, Терского поймали в том, что он, взяв взятку с арестанта, наказал его легко.

Терскому назначили 200 розог и наказать его дали Комлеву.

– Ты меня учил, как плетями, а я тебе покажу, что розгами можно сделать.

Терский до сих пор гниет. То, что он сделал с Комлевым, – шутка в сравнении с тем, что Комлев сделал с ним.

– По Моисееву закону: око за око и зуб за зуб! – добавляет Комлев при этом рассказе.

– Я драть умею: на моем теле выучили.

Беглый каторжник Губарь, который был приговорен к плетям за людоедство, после 48 комлевских плетей был унесен в лазарет и через три дня, не приходя в себя, умер. И Комлев сделал это, получив взятку от каторги, которая ненавидела Губаря.

Доктора, присутствовавшие при наказаниях, которые приводил в исполнение Комлев, говорят, что это что-то невероятно страшное.

Это не простое озлобление Медведева. Это утонченное мучительство. Комлев смакует свое могущество. Он даже особый костюм себе выдумал: красную рубаху, черный фартук, сшил какую-то высокую черную шапку. И крикнул:

– Поддержись!

Медлит и выжидает, словно любуясь, как судорожно подергиваются от ожидания мускулы у жертвы.

Докторам приходилось отворачиваться и кричать:

– Скорее! Скорее!

Чтобы прекратить это мучительство.

– А они меня мало бьют? Всю жизнь из меня выбили! – говорит Комлев, когда его спрашивают, почему он так «лютеет», подходя к разложенному на «кобыле» человеку.

Чем-то действительно страшным веет от этого человека, который выкладывает по пальцам, «сколько их всего было»:

– Сначала один в Воеводской… потом еще два в Воеводской… Двух в Александровской… Да двух еще в Воеводской… да еще один… да еще три… да еще один… да еще один… Всего мною было повешено тринадцать человек.

И было жутко, когда он рассказывал мне подробно, как это делал; рассказывал монотонно, словно читал по покойнику, не говорил ни «казнимый», ни «преступник», а, понижая голос: «Он».

– Первым был Кучеровский. За нанесение ран смотрителю Шишкову его казнили в Воеводской, во дворе. Вывели во двор сто человек, да двадцать пять из Александровской смотреть пригнали. На первом берет робость, как будто трясение рук. Выпил два стакана водки… Трогательно и немного жалостливо, когда крутится и судорогами подергивается… Но страшнее всего, когда еще только выводят и впереди идет священник в черной ризе, – тогда робость берет.

– По вечерам было особенно трогательно, когда выходишь, бывало, все «он» представляется.

После первой казни Комлев пил сильно:

– Страшно было.

Но со второй привык и ни до казни, ни после казни не пил.

– Просят только: «Нельзя ли без мучениев». Белеют все. Дрожат мелкой дрожью. Его за плечи держишь, когда на западне стоит, а через рубашку чувствуешь, что тело холодное. Махнешь платком, помощники подпорку и вышибают.

– И ты пришел теперь, чтобы делать это?

– Жрать-то нужно?

«Какой ужасный и отвратительный человек», – скажете вы. А я знал женщину, ласками которой он пользовался.

И у этой женщины еще был мужчина, который избил ее и отнял подаренные Комлевым две копейки.

Меня интересовало, что скажет Комлев, если ему сказать такую вещь:

– А знаешь, скоро ведь телесные наказания хотят уничтожить.

– Дай-то Бог… Когда бы это кончилось! – сказал Комлев и перекрестился.

Голынский

Когда в 1897 году в Александровской тюрьме, где собрана вся «головка» каторги, все, что есть в ней самого тяжкого и гнусного, освободилось место палача, ни один из каторжан не захотел быть палачом. Это случилось в первый раз за всю историю каторги. К этому нельзя было даже принудить, и совершенно бесплодно тех, на кого пал выбор, держали в карцере.

Но тюрьма не может быть без палача.

И «вся команда» назначила палачом Голынского.

– И не хотел идти, а команда приказывает, ничего не поделаешь! – объясняет Голынский.

– Почему же вы его выбрали? – спрашиваю каторгу.

– Хороший человек. Добер больно.

Голынскому 47 лет. Но на вид не больше 35.

Удивительно моложавое, простодушное и глупое лицо. Гол как сокол, бегает в опорках, и при взгляде на него вы ни за что не сказали бы, что это палач.

– Голынский, а сколько ты сам плетей получил?

– Сто.

– А розог?

– Тысячи три.

И предобродушно улыбается.

«Терпит» Голынский сызмальства.

Он человек добрый, но вспыльчив, горяч страшно и, вспылив, зол невероятно.

вернуться

24

См. очерк «Смертная казнь».