Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 78

Да еще с такими нежными словами на устах.

– Позвольте вам представить, Василий Иванович, мою единственную дочь, – говорит купец, – Вареньку! Наш гость – Василий Иванович.

– Папаша, обед готов, – заявляет «Варенька», раскланиваясь под неумолкающий хохот с Василием Ивановичем.

Действие четвертое.

– Бежать, бежать я должен отсюда! – говорит Василий Иванович. – Я чувствую, что здесь мои мучения становятся сильнее. Я полюбил Вареньку… Я, ссыльнокаторжный, бродяга, которого каждую минуту могут поймать, заключить в тюрьму, отдать палачу на истязание. О, какое мучение!

Он берет катомку.

– Куда вы, Василий Иванович? – спрашивает его вошедшая Варенька.

– Прощайте, Варвара Потаповна, – кланяется он, – я ухожу от вас. Пойду искать… не счастья, нет! Счастье мне не суждено! Смерти пойду я искать…

– Зачем вы говорите так? – перебивает его Варенька. – Вы много видели горя? Вы никогда мне не говорили, кто вы, откуда к нам пришли. И папенька мне запретил спрашивать вас об этом. Почему?

– Это я никому не могу сказать!

– Никому? Даже вашей жене?

– Зачем вы сказали такое слово? – отирая слезу, говорит Василий Иванович. – Вы смеетесь над бедняком.

– Нет, нет! Я сказала это неспроста, не для смеха. Я люблю вас, Василий Иванович, я полюбила вас с первого взгляда. Мне вы можете сказать, кто вы такой.

– Так слушайте же! – с отчаянием произносит Василий Иванович. – Перед вами – тяжкий преступник, отцеубийца! Бегите от меня: я каторжник, я кандальник! Я… я… убил родного отца!

– Ах! – вскрикивает Варенька и, под хохот публики, падает в обморок.

– Я убил и ее! – ломая руки, говорит беглый каторжник.

– Нет, я жива! – очнувшись, отвечает она. – Прошу вас, не уходите, подождите здесь одну минуту!

Вы, конечно, догадываетесь о конце.

– Моя дочь сказала мне все! Она любит вас и согласна быть вашей женой! – говорит вошедший отец. – Василий Иванович, прошу вас быть ее мужем!

– И для несчастного суждена новая жизнь! – этими словами Василия Ивановича под аплодисменты публики заканчивается пьеса.

Эта излюбленная пьеса каторги, ее детище, ее греза.

Пьеса, в которой сказались все мечты, все надежды, которыми живет каторга.

В ней все нравится каторге.

И удачное бегство, и то, что беглый каторжник находит себе счастье, и то, что «порядочные люди» говорят с ним вежливо – на «вы», как с человеком, и то, что есть на свете люди, которых не отталкивает от падшего даже совершенное им тягчайшее преступление.

Люди, которые видят в преступлении – несчастье, в преступнике – человека.

После этой пьесы, где нет ничего бутафорского, где все настоящее: каторжные, кандалы, халаты, – мы, конечно, не станем смотреть «разбивания камня на груди» и прочих прелестей программы.

Пройдем за кулисы.

Каторжные артисты

Огарок, прилепленный к скамье, освещает самую оригинальную «уборную» в мире.

Торопясь к перекличке, артисты переодеваются в арестантские халаты.

Те, которые играли кандальников в «Беглом каторжнике», покуривают цигарку, переходящую из рук в руки, и ожидают платы от антрепренера.

Им переодеваться нечего: их «костюмы», их кандалы не снимаются.

Кулисы всюду и везде – те же кулисы. То же артистическое самолюбие.

– Благодарю вас! – крепко жмет мою руку Сокольский, когда я расхваливаю его чтение «Записок сумасшедшего», – вы меня обрадовали. Все-таки хоть и такой театр, но все же это что-то человеческое… А я, признаться, сильно трусил: играть перед литератором, перед понимающим человеком… Так ничего себе?

– Да уверяю вас, что очень хорошо! Вы никогда не были актером, Сокольский?

– Актером – нет. Но любительствовал много. В Секретаревке, в Немчиновке (любительские театры в Москве). Ведь я из Москвы. Вы тоже москвич? Ах, Москва! Малый театр! Ермолова, Марья Николаевна! Бывало, лупишь из «Скворцов» (студенческие номера) в Малый театр на верхотурье. А помните, Парадиз привозил Барная, Поссарта. Я и теперь его в Ричарде словно перед глазами вижу. Монолог этот после встречи с Елизаветой… «На тень свою мне надо наглядеться!»

– Сокольский, черт! На перекличку иди! Опять завтра в кандальную посадят! – высунулась из-за занавески физиономия антрепренера.

– Сейчас… сейчас… Вы меня извините. К перекличке надо. Вот если бы вы позволили… Да уж не знаю… Нет, нет, вы меня извините!..

– Что? Зайти ко мне?..

– Д-да…

– Сокольский, как вам не стыдно?

– Ну, хорошо, хорошо. Благодарю вас. Так завтра, если позволите…

– Да иди же, дьявол, опять будешь в кандальной – из-за тебя представление отменят!

– Иду… иду… Значит, до завтра! Сокольский побежал на перекличку в тюрьму.

– А вы отлично поете куплеты! – обращаюсь я к Федорову. Федоров сияет.

– При театре, знаете, поднаторел… А вы к нам из Одессы изволили, говорят, приехать. Кто теперь там играет?

– Труппа Соловцова. [16]

– Николая Николаевича? Ну как он?

– А вы и его знаете?

– Его-то? Еще с Корша помню. У Корша я парикмахером был. Да кого я не знаю! Марью Михайловну (Глебову) сколько раз завивал. Рощин-Инсаров – хороший артист. Я ведь его еще когда помню. Отлично Неклюжева играет. Киселевский Иван Платоныч – строгий господин: парик не так завьешь – беда!

Федоров смеется при одном воспоминании, – и у него вырывается глубокий вздох.

– Хоть бы одним глазком посмотреть на господина Киселевского в «Старом барине!» Эх!

– Абрашкин, чего на перекличку не идешь?

Но Абрашкин артист на роли ingenue dramatique, стоит, переминается с ноги на ногу, дожидается тоже комплимента.

– А здорово, брат, это ты представляешь! – обращаюсь я к нему.

Глупая физиономия Абрашкина расплывается в блаженной улыбке.

– Я, ваше высокоблагородие, на руках еще могу ходить, – место только не дозволяет!

– Комедиянт, дьявол! – хохочут каторжане. Абрашкин со счастливой рожей машет рукой.

– Так точно! А ведь этот добродушный человек резал.

Бродяга Сокольский

– К вам Сокольский. Говорит, что приказали прийти! – доложила мне рано утром квартирная хозяйка.

– Где же он?

– Велела на кухне подождать.

– Да просите, просите!

Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на «штатский костюм», в который облачился для визита ко мне Сокольский.

Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, – совсем костюм Аркашки.

– А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, – сказал он.

– Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай.

Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.

Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.

Оба забыли, где мы.

Он оказался горячим поклонником Поссарта, я – Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь. Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?

Я продиктовал Сокольскому «Записки сумасшедшего», которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.

Разговор перешел на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из «Мертвого дома» наизусть.

– Ведь я сам хотел написать «Записки с мертвого острова». Конечно, это был бы не «Мертвый дом». Куда до солнца!

Но все-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, – сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом… бросают. Здесь все бросают… У всех почти начало есть… если только на цыгарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принес. Возьмете – рад буду.

вернуться

16

Это было в 1897 году.