Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 76

Сколько я не видел потом на Сахалине мало-мальски разжившихся бывших каторжников, все они говорили о каторге злобно, недоброжелательно.

Не иначе.

У более интеллигентных и воспитанных, конечно, это высказывалось не в такой грубой форме, как у Бирича. Но недоброжелательство звучало в тоне и словах.

И никто из них, хотя бы во имя своих прежних страданий, не посмотрит более человечно на чужие страдания, не посмотрит на каторжного как на страдающего брата.

Нет! Страданья только озлобляют людей!

Словно самый вид каторжных, их близость, оскорбляют этих выплывших из грязи людей, напоминают о годах позора.

– Сам был такой же, – звучит для них в звоне кандалов, и это озлобляет их.

– Тоже носил! – читают они на спине арестантского халата в этих «бубновых тузах».

И в основе всего их недоброжелательства, всей злобы против каторги, всех жалоб на «распущенность, слабость теперешней каторги» звучит всегда один и тот же мотив:

– Разве мы то терпели? Почему же они терпят меньше нас?

И из этих-то людей, так относящихся к каторге, из бывших каторжников зачастую назначают надзирателей, непосредственное, так сказать, начальство, играющее огромную роль в судьбе ссыльнокаторжного.

Можно себе представить, как относится к каторге подобный господин, когда он получает возможность не только словами, но и более существенно выражать свое недоброжелательство.

Каторжный театр

На всех столбах, на всех углах поста Корсаковского расклеены афиши, что «в театре Лаврова, с дозволения начальства, в неделю св. Пасхи даются утренние и вечерние спектакли».

У маленького, наскоро сколоченного балаганчика с унылым видом стоит антрепренер – местный булочник Лавров.

Беднягу постигла та же судьба, что и его российских собратий: он терпит антрепренерскую участь – прогорает.

Надеялся на поддержку «интеллигенции», лишенной, кроме карт и водки, каких бы то ни было удовольствий. Но чиновники, конечно, в каторжный театр не пошли.

До чего стараетсятуземная «интеллигенция» сторониться от каторги, показывает хотя бы следующий факт. Начальник округа жаловался мне, что большинство «интеллигенции» не пожелало быть подписчиками основывающейся библиотеки только потому, что там подписчиками могут быть и каторжные. Словно эти бедные люди боятся, что их могут смешать как-нибудь с каторгой!..

Мое первое посещение театра вышло неудачным.

«Great attraction» спектакля, чтение «Записок сумасшедшего» состояться не могло по самой необыкновенной в истории театра причине.

– Так как артист Сокольский посажен в кандальную тюрьму! – как анонсировали со сцены.

Зато на следующий день спектакль удался на славу.

Артист Сокольский не пил и в кандальную не попал.

По случаю праздника театр был полон.

Артисты старались «перед литератором» изо всех сил.

Нарочно для меня песельники пели не обыкновенные, а специально тюремные песни.

Были даже приготовлены куплеты в честь моего приезда. Куплеты, в которых приветствовался приезд писателя и где я предупреждался, что, показывая мне каторгу, мне часто будут напевать:

Не моя в том вина,
Наша жизнь вся сполна
Нам судьбой суждена!..

Но начальство заблаговременно узнало и пение этого куплета запретило.

Театр убран по стенам елочками.

Сцена отделена занавеской из какой-то грязной дерюги, долженствующей изображать занавес. Пол на сцене – земляной.

5 часов вечера.

Театр полон. Галерка волнуется.

Поселки со своими сожителями. Поселенцы. Серые бушлаты каторжников. Коей у кого из перворядников желтые тузы на спине.

За дерюжной занавеской песельники тянут унылую, мрачную песню сибирских бродяг:

Милосердные наши батюшки,
Милосердные наши матушки,
Помогите нам, несчастненьким,
Много горя повидавшим!
Выносите, родные, во имя Христа,
Кто что может сюда,
Бедным странничкам, побродяжничкам.
Помогите, родные: золотой венец вы получите
На том свете, а на нынешнем
Поминать в тюрьмах будем мы
Вас, наши родные.

Песня стихает на долгой жалобной ноте. «Занавес» отдергивают. Спектакль начался.

Для начала идет сцена: «Опять Петр Иванович!»

Из-за грязной занавески, долженствующей изображать ширмы, появляется традиционный Петрушка.

Плут, проказник, озорник и безобразник – даже бедный Петрушка, попав в каторгу, «осахалинился».

Всюду и везде, по всей Руси он только плутует и мошенничает, покупает и не платит, дерется и надувает квартального.

Здесь он еще и отцеубийца.

Это уже не веселый Петрушка свободной Руси, это мрачный герой каторги.

Из-за занавески показывается старик, его отец.

– Давай, сынок, денег!

– А много тебе? – пищит Петрушка.

– Да хоть рублей двадцать!

– Двадцать! На вот тебе! Получай! Он наотмашь ударяет старика палкой по голове.

– Раз… два… три… четыре… – отсчитывает Петрушка.

Старик падает и перевешивается через ширму. Петрушка продолжает его бить лежачего.

– Да ведь ты его убил! – раздается за ширмой голос хозяина.

– Зачем купил – свой, доморощенный! – острит Петрушка.

Это вызывает взрыв хохота всей аудитории.

– Не купил, а убил, – продолжает хозяин. – Мертвый он.

– Тятенька, вставай! – теребит Петрушка отца под непрекращающийся смех публики. – Будет дурака-то валять! Вставай! На работу пора!

– А ведь и впрямь убил! – решает наконец Петрушка и вдруг начинает выть в голос, как в деревнях бабы воют по покойникам: «Родимый ты мой батюшка-а-а! На кого ты меня спо-ки-и-нул! Остался я теперь один одинешене-ек, горьким сиро-ти-и-нушкой».

Прямо восторг охватывает публику.

Стон, вой стоят в театре. Топочут ногами. Женский визгливый смех сливается с раскатистым хохотом мужчин.

Тошно делается…

Похождения кончаются тем, что является квартальный и Петрушку ссылают на Сахалин.

Прощай, Одеста,
Славный карантин!
Меня посылают
На остров Сакалин, —

поет Петрушка.

– Ловко! – вопит публика.

– Биц! – громче всех кричит какой-то подвыпивший поселенец.

Он человек образованный, в антракте нарочно громко повествует, как бывал в Москве «в Скоморохе театре», всякую камедь видал.

«Биц» он кричит специально для меня, чтобы обратить внимание на свою образованность.

Номера, один другого «фурорнее», следуют друг за другом.

Бродяга Федоров в пестром костюме, что-то вроде костюма Арлекина, поет куплеты на мотив из «Боккачио».

Не моя в том вина…

Федоров служил когда-то при театре, был театральным парикмахером.

Он поет верно, без аккомпанемента, затрагивает местные злобы дня.

Баланду, которой не едят даже свиньи; коты, которые надо в руках, а не на ногах носить; расползающиеся по швам халаты и т. п.

Его успех идет все crescendo. Он повторяет без конца, и за каждым куплетом мой образованный зритель кричит:

– Биц!

Федоров сияет, расшаркивается, кланяется на все стороны, прижимает обе руки к сердцу.

Занавес снова отдергивают; на сцене – три сдвинутых табурета.

Сидевший вчера в кандальной Сокольский в арестантском халате читает «Записки сумасшедшего».

И что это? В этом Богом забытом, людьми проклятом уголке на меня пахнуло чем-то таким далеким отсюда…