Коронка в пиках до валета. Каторга, стр. 68

– Постой, постой! Да ведь и здесь тяжкие наказания были!

– Да ведь за дело. Оно, конечно, иной раз и безо всякого дела, понапрасну. Да ведь это когда случится?! В месяц раз… А там день-деньской роздыху не знал. Ночи не спал, плакал, глаза вот как опухли. Вы не верьте, барин, им: они горя настоящего не видели. Потому так и говорят.

И в словах и в лице Гребенюка, когда он говорит о своей жертве, столько злобы, столько ненависти к этому мертвецу, – словно не двенадцать лет с тех пор прошло, а все это происходило вчера.

Тяжела вина Гребенюка, слов нет, тяжко совершенное им преступление, возмутительно его сожаление о том, что «не удалось помучить», – но ведь и довести же нужно было этого тихого, смирного человека до такого озлобления.

Я спросил как-то у Гребенюка о Царенко: где тот?

– В Александровке. Говорят, шибко худо живет. Пьет. Убить все меня собирался, зачем выдал. Пусть его!

Паклин

Убийца и поэт. Беспощадный грабитель и нежный отец. Преступник и человек, глубоко презирающий преступление. Из таких противоречий создан Паклин.

Я получил записку:

«Достопочтеннейший господин писатель! Простите мою смелость, что я посылаю Вам свои писанья. Может быть, найдется хоть одно слово, для вас полезное. А ежели нет – прикажите Вашему слуге выкинуть все это в печку. Я жилец здесь не новый, знаю все вдоль и поперек и рад буду служить Вам, в чем могу. Чего не сумею написать пером, то на словах срублю, как топором. Еще раз прошу простить мою смелость, но я душою запорожец, трусом не бывал и слыхал пословицу, что смелость города берет. Еще душевно прошу Вас, не подумайте, что это делается с целью, чтобы получить на кусок сахару. Нет, я бы был в триста раз больше награжден, если бы оказалось хоть одно словцо для вас полезным. Быть может, когда-нибудь дорогие сердцу очи родных взглянули бы на мои строки, – хоть и не знали бы они, что строки эти писаны мной. Тимофей Паклин».

В кухне дожидался ответа невысокий, плотный, коренастый рыжий человек.

Он казался смущенным и был красен, – только серые холодные глаза смотрели спокойно, смело, отливали сталью.

– Это вы принесли записку от Паклина?

– Точно так, я! – с сильным заиканием отвечал он.

– Почему же Паклин сам не зашел?

– Не знал, захотите ли вы принять каторжного.

– Скажите ему, чтоб зашел сам. Он помолчал.

– Я и есть Паклин.

– Зачем же вы мне тогда сразу не сказали, что вы Паклин? – спросил я его потом.

– Боялся получить оскорбление… Не знал, захотите ли вы еще и говорить с убийцей.

«Паклин» – это его не настоящая фамилия. Это его «nom de la guerre», фамилия, под которой он совершал преступления, судился в Ростове за убийство архимандрита.

Зверское убийство, наделавшее в свое время много шума.

Передо мной стояла в некотором роде знаменитость.

Тот, кто называет себя Паклиным, – родом казак, и очень гордится этим.

По натуре это один из тех, которых называют «врожденными убийцами».

Он с детства любил опасность, борьбу.

– Не было выше для меня удовольствия, как вскочить на молодого, необъезженного коня и лететь на нем; вот-вот сломаю голову и себе и ему. И себя и его измучаю, – а на душе так хорошо.

Самоучкой выучившись читать, Паклин читал только те книги, где описываются опасность, борьба, смерть.

– Больше же всего любил я читать про разбойников.

Свою преступную карьеру Паклин начал двумя убийствами.

Убил товарища «из-за любви». Они были влюблены в одну и ту же девушку.

Свое участие в убийстве ему удалось скрыть, – но по станице пошел слух, и однажды, в ссоре, кто-то из парней сказал ему:

– Да ты что? Я ведь тебе не такой-то! Меня, брат, не убьешь из-за угла, как подлец!

– Я не стерпел обиды, – говорит Паклин, – ночью заседлал коня, взял оружие. Убил обидчика и уехал из станицы, чтоб срам не делать родным.

Он пустился «бродяжить» и тут-то приобрел себе фамилию «Паклин».

Его взяла к себе, вместо без вести пропавшего сына, одна старушка.

Он увез ее в другой город и там поселился с нею.

– Я ее уважал все равно как родную мать. Заботился об ней, денег всегда давал, чтобы нужды ни в чем не терпела…

– Где ж она теперь?

– Не знаю. Пока в силах был – заботился. А теперь – мое дело сторона. Пусть живет как знает. Жива – слава Богу, умерла – пора уж. Деньжонки, которые были взяты из дома при бегстве, иссякли. Тут-то мне все больше и больше и начало представляться: займусь-ка грабежом. В книжках читал я, как хорошо да богато живут разбойники. Думаю, чего бы и мне? Досада меня брала: живут люди в свое удовольствие, а я как собака какая…

В это время от Паклина веяло каким-то своеобразным Карлом Моором.

– Я у бедных никогда ни копейки не брал. Сам, случалось, даже помогал бедным. Бедняков я не обижал. А у тех, кто сами других обижают, брал, – и помногу, случалось, брал.

Паклин, впрочем, и не думает себя оправдывать. Он даже иначе и не называет себя в разговоре, как «негодяем». Но говорит обо всем этом так спокойно и просто, как будто речь идет о ком-нибудь другом.

Как у большинства настоящих, врожденных преступников, женщина в жизни Паклина не играла особой роли.

Он любил «ими развлекаться», бросал на них деньги и менял беспрестанно.

Он грабил, прокучивал деньги, ездил по разным городам и в это время намечал новую жертву. Под его руководством работала целая шайка.

Временами на него нападала тоска.

Хотелось бросить все, сорвать куш, да и удрать куда-нибудь в Америку.

Тогда он неделями запирался от своих и все читал, без конца читал лубочные «разбойничьи» книги.

– И бросил бы все и ушел бы в новые земли искать счастья, да уж больно был зол я в то время.

Паклин уж получил известность в Ростовском округе и на Северном Кавказе.

В Екатеринодаре его судили сразу по семи делам, но по всем оправдали.

– Правду вам сказать: мои же подставные свидетели меня и оправдали. По всем делам доказали, будто я в это время в других местах был.

За Паклиным гонялась полиция. Паклин был неуловим и неуязвим. Одного его имени боялись.

– Где бы что ни случилось, все на меня валили: «этого негодяя рук дело». И чем больше про меня говорили, тем больше я злобился. «Говорите так про меня, – так пусть хоть правда будет». Ожесточился я. И чем хуже про меня молва шла, тем хуже я становился. Отнять – прямо удовольствие доставляло.

Специальностью Паклина были ночные грабежи.

– Особенно я любил иметь дело с образованными людьми: с купцами, со священниками. Тот сразу понимает, с кем имеет дело. Ни шума, ни скандала. Сам укажет, где лежат деньги. Жизнь-то дороже! Возьмешь, бывало, да еще извинишься на прощанье, что побеспокоил! – с жесткой, холодной, иронической улыбкой говорил Паклин.

– А случалось, что и не сразу отдавали деньги? Приходилось к жестокостям прибегать?

– Со всячинкой бывало! – нехотя отвечает он.

Нахичеванский архимандрит оказался, по словам Паклина, человеком «непонятливым».

Он отзывается о своей жертве с насмешкой и презрением.

– На кого, – говорит, – вы руку поднимаете! Кого убивать хотите? Тоже – обет нестяжания дал, а у самого денег куры не клюют.

– Как зашли мы к нему с товарищем – заранее уж высмотрели все ходы и выходы, – испугался старик, затрясся. Крикнуть хотел, – товарищ его за глотку, держит. Как отпустит, он кричать хочет. С час я его уговаривал: «Не кричите лучше, не доводите нас до преступления, покажите просто, где у вас деньги…» Нет, так и не мог уговорить. «Режь!» – сказал я товарищу. Тот его ножом по горлу. Сразу! Крови что вышло…

Рассказывая это, Паклин смотрит куда-то в сторону. На его неприятном, покрытом веснушками лице пятнами выступает и пропадает румянец, губы искривились в неестественную, натянутую улыбку. Он весь поеживается, потирает руки, заикается сильнее обыкновенного.

На него тяжело смотреть. Наступает длинная, тяжелая пауза.